Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Председателем собрания был скульптор Куруш Лашаи, с которым Махмуд когда-то познакомился в Лондоне. Лашаи провел много лет в Лондоне и Париже, стремясь сделать там творческую карьеру. Но ничего из этого не получилось, ему не хватало таланта, признания он не получил. После ряда неудач, разочаровавшийся, уязвленный, он возвратился в Тегеран. Но, как человек честолюбивый, не мог смириться с провалом, искал возможности компенсировать свое поражение. Он вступил в «Растахиз» и с той минуты пошел в гору. Вскоре он сделался председателем жюри Фонда Пехлеви, стал принимать решения о присуждении премии, заделался теоретиком имперского реализма. Считалось, что слово Лашаи решает все, ходили слухи, что он советник шаха по вопросам культуры.
Когда Махмуд покидал собрание, к нему подошел писатель и переводчик Голам Касеми. Они много лет не виделись: Махмуд жил за границей, а Голам оставался на родине и писал рассказы, прославлявшие Великую Цивилизацию. Он жил в привилегированных условиях, у него был свободный доступ во дворец, книги его издавались в кожаных переплетах. Голам хотел сообщить ему нечто важное и силой затащил Махмуда в армянское кафе, где выложил перед ним на столике какой-то еженедельник и с гордостью в голосе произнес: взгляни, что мне удалось напечатать! Это был его перевод стихотворения Поля Элюара. Махмуд мельком пробежал стихи и спросил: Ну и что в них такого? Как – возмутился Голам, – ты ничего не понимаешь! Прочти внимательно. Махмуд внимательно перечитал, но опять спросил: Ну и что в этом удивительного? Чем ты так гордишься? Послушай – кипятился Голам, – ты что, ослеп? Погляди:
Читая, он ногтем подчеркивал на странице каждое слово. Каких усилий мне это стоило – восклицал он, возбужденный, – чтобы это опубликовать, чтобы убедить САВАК, что это можно печатать! В этой стране, где все должно дышать оптимизмом, цвести, излучать улыбки, вдруг – «грусти пора наступила»! Ты можешь это себе представить? У Голама было выражение победителя, он гордился своей отвагой. Только в этот момент, глядя на его напряженную, хитрую физиономию, Махмуд впервые поверил в надвигающуюся революцию. Ему казалось, что он вдруг осознал все происходящее. Голам ощущает близящуюся катастрофу. Он начал свои ловкие маневры, он меняет фронт, пытается очиститься, отдает дань грядущей силе, грозные шаги которой приглушенным эхом уже отдаются в его растревоженном, сжимающемся сердце. Пока же на пурпурную подушку, на которой восседает шах, Голам украдкой подложил кнопку, – это не взрывное устройство, нет. Шах от этого не погибает, зато самочувствие Голама улучшится – он выступил против! Теперь он всем будет демонстрировать эту кнопку, рассказывая о ней, ища у самых близких признания и похвал, радоваться, что проявил смелость.
Но вечером Махмуда охватили прежние сомнения. Они прогуливались с братом по опустевшим улицам. У встречных прохожих были усталые, угасшие лица. Утомленные люди спешили домой либо молча стояли на автобусных остановках. Какие-то мужчины сидели у стены, погруженные в дремоту, уронив головы на колени. Кто совершит эту твою революцию? – спросил Махмуд, указывая рукой на сидящих. Ведь здесь – одни спящие. Эти же люди, ответил брат. Именно те, которых ты здесь видишь. Однажды у них вырастут крылья. Но Махмуд не мог себе этого представить.
(«Однако в начале лета я сам стал замечать, как что-то меняется, что-то оживает в людях, носится в воздухе. Это крайне неопределенное состояние, отчасти как бы пробуждение от тягостного сна. Пока же американцы заставили шаха выпустить из тюрем часть интеллектуалов. Шах, однако, увиливал, одних выпускал, других сажал. Но самое главное – это то, что он вынужден был пойти на уступки, образовалась первая трещина, первая щель в монолитной системе. Этим воспользовалась группа людей, которые хотели возродить Организацию иранских писателей. Шах распустил ее в шестьдесят девятом году. Вообще все самые невинные объединения были запрещены. Существовали только «Растахиз» либо мечеть. Tertium non datur[31]. Но правительство по-прежнему не давало согласия на восстановления писательского союза. Поэтому начались нелегальные собрания в частных домах, чаще всего в старых усадьбах под Тегераном, ибо там легче было законспирироватся. Эти собрания именовались литературными вечерами. Сначала читали стихи, а потом развертывалась дискуссия о современном положении дел. В ходе дискуссии говорили, что вся созданная шахом и служащая его интересам программа развития окончательное провалилась, что все перестает функционировать, что рынок опустошен, жизнь все дорожает, что три четверти заработка поглощает квартирная плата, что бездарная, но алчная элита грабит страну, что зарубежные фирмы вывозят громадные суммы, что половина доходов от добычи нефти уходит на бессмысленное вооружение. Обо всем этом говорилось откровенно и открыто. Помню, как на одном из таких вечеров я впервые увидел людей, которые недавно вышли из тюрем. Это были писатели, ученые, студенты. Я всматривался в их лица, хотел увидеть, какой отпечаток накладывает на человека настоящий страх и настоящее страдание. Они передвигались неуверенно, ошеломленные светом и присутствием посторонних. По отношению к окружающим они держали настороженную дистанцию, словно опасаясь, что приближение другого человека для них может закончиться побоями. Один выглядел особенно ужасно, на лице и на руках у него сохранились шрамы от ожогов, он ходил, опираясь на палку. Это был студент исторического факультета, у которого во время обыска нашли листовки федаинов. Помню, он рассказывал, как саваковцы ввели его в большой зал, где одна стена представляла раскаленное добела железо. На полу лежали рельсы, на рельсах стоял металлический стул, к которому его привязали ремнями. Саваковец нажал кнопку, и стул двинулся к раскаленной стене. Это было медленное, прерывистое движение, сантиметра три в минуту. Он подсчитал, что движение к стене продлится часа два, но уже через час, не в силах вынести жару, начал кричать, что готов признаться во всем, хотя признаваться было не в чем, ибо эти листовки подобрал на улице. Мы слушали его молча, студент плакал. Помню, он восклицал: Боже, зачем ты наградил меня таким страшным недостатком, как разум! Зачем научил думать, вместо того чтобы научить покорности животного. Наконец ему стало дурно, нам пришлось перенести его в другую комнату. Однако иные узники, вышедшие из застенков, чаще всего отмалчивались, не произносили ни слова»).
Но САВАК быстро установил места этих встреч. Однажды ночью, когда они покинули усадьбу и по тропинке следовали к шоссе, Махмуд услышал шорох в придорожных кустах. Моментально возникло замешательство, послышались крики, тьма неожиданно еще больше сгустилась, он ощутил страшный удар в затылок. Покачнулся и рухнул на выложенную камнем дорожку, потерял сознание. Очнулся в объятиях брата. Сквозь опухшие, залитые кровью веки он в темноте с трудом разглядел его серое лицо, со следами побоев. Услышал стоны, кто-то звал на помощь, в какой-то момент распознал голос студента, который впал в шоковое состояние, ибо откуда-то, словно из-под земли, тот повторял: «Зачем ты научил меня думать! Зачем наградил разумом!» Махмуд заметил, как у кого-то из тех, кто находился рядом, безжизненного повисла сломанная рука, разглядел сидящего на коленях человека, у которого изо рта текла кровь. Медленно, плотной массой они двинулись вперед, обмирая при мысли, что начнется новое побоище. Утром Махмуд лежал в постели с перевязанной головой и наложенными на лоб швами. Привратник принес ему газету, в которой сообщалось о ночном происшествии. «Минувшей ночью близ Кан неоднократно привлекавшиеся к ответственности антиобщественные элементы устроили в одной из окрестных усадеб отвратительную оргию. Патриотически настроенная местное население не раз обращало их внимание на непристойность и вызывающий характер такого поведения. Но распоясавшаяся компания вместо того, чтобы принять к сведению справедливые требования тамошних патриотов, накинулись на них, пустив в дело камни и палки. Подвергшиеся нападению жители вынуждены были обороняться и навести порядок, существовавший ранее в этих местах». Махмуд стонал, чувствуя, что у него температура и кружится голова.