Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Март 1997
Конец иронии
Лет десять, даже пять тому назад ирония была универсальным языком для описания любых политических и культурных коллизий. Сейчас безотказное это средство все чаще дает сбой.
Конец иронии с началом реформ
Десять лет назад засилие истероидных коммунистов и демшизы из одной номенклатурной детской — Е. К. Лигачева и, скажем, проф. Афанасьева — гарантировало безукоризненность третьей, сторонней позиции. Понятно было, что Афанасьев, который в журнале «Коммунист» выстрадал перестройку, полезнее и приемлемее Лигачева. Но столь же понятно было и другое: шел «спор славян между собою, домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою, вопрос, которого не разрешите вы». Собственно, к этому разрешению никого не приглашали, неучастие было позицией не только выигрышной, но и вынужденной. В ситуации, когда все вокруг заведомо оккупировано, кроме осиротевшего здравого смысла, взывать можно было только к нему да к его главным адептам в отечественной традиции — Пушкину и гр. А. К. Толстому, всег- S да летящим на помощь русским иронистам. Здравый смысл изменилась мгновенно. Участие либо неучастие вдруг стало проблемой личного выбора. Передел денег и собственности, даже если он и не сильно вас коснулся, ввел моду на жизнь, гайдаровскими реформами ситуация, определенная на века, и ирония, казалось, обручены самим ходом отечественной истории, навсегда неизменным. Ирония становилась маской — во всех отношениях единственно возможной. С гайранее неприличную, и поза насмешника с горы смотрелась уже не так неотразимо. Из тотально единственной ирония стала всего лишь одной из интонаций среди множества прочих — чем дальше, тем менее убедительной.
Октябрьские события 1993 года оказались роковыми и в этом смысле. Со знаменем «чума на оба ваших дома» пошли тогда взглядовцы, показательно разведшие иронию и здравый смысл, ранее в принципе нерасторжимые. Дело даже не в том, что их пафос безразличия в ночь с третьего на четвертое октября был по сути человеконенавистническим, работая на белодомовских бандитов, в те минуты крушивших мир сонных московских обывателей. В данном случае интереснее, что он работал против самих взглядовцев: победа коммуно — патриотической оппозиции в конце концов перекрывала эфир именно им. Бодрые комсомольцы, в одночасье элегантно увядшие от трескучей идеологии, эти неожиданные денди были комичны сами по себе, но хуже всего, что, исполнившись одного прагматизма, они сделались на редкость непрагматичными.
Ирония вышла не устало равнодушной, а настырно жертвенной, т. е. совсем не иронией, а чем — то невиданным и бесповоротно глупым. Ирония вообще не самое выдающееся человеческое свойство. Гений, как известно, простодушен. И единственное оправдание иронии — стоящий за ней ум. Но именно нехватку этого свойства постоянно обнаруживают новейшие иронисты.
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир,
— возглашал Тютчев по поводу едва ли не самой идиллической французской революции 1830 года, сидя к тому же в еще более идиллическом Мюнхене. Но над его пафосом, кажется, никто не хихикал. Почему драматическая Москва девяностых годов, менее чем за десятилетие пережившая смену нескольких исторических формаций, располагает к язвительной усмешке, — не вполне ясно. Тезис «все кал, кроме мочи» считается безукоризненным прежде всего потому, что существует множество недоступных общественности обстоятельств, властно определяющих истинную расстановку фигурантов: «на самом деле Ельцин…», «на самом деле Чубайс.», «на самом деле Черномырдин.» и проч.
Этот многомудрый довод, родственный идее о мировой закулисе, самый глупый из всех возможных.
В событиях такого масштаба, как российские реформы последних лет, очевидный результат заведомо важнее не видной глазу подоплеки, сколь бы она ни казалась убойной. Совершенно несущественно, что «на самом деле Александр II.», существенны реформы Царя — освободителя. Совершенно безразлично, что «на самом деле» Ленин или Корнилов. Если выяснится, что хитроумный Ильич, делая большевистскую революцию, «на самом деле» хотел сохранить самодержавие на Руси, а недальновидный генерал, наоборот, с ним злоумышленно боролся, на оценку революции 1917 года это не повлияет, потому что в любом случае у нее есть неотменяемые следствия. И над ними тоже никто не хихикает. Глобальность обязывает к прямодушию. Даже Оскар Уайльд знал, как важно быть серьезным. «Будущее России — в реформах Гайдара и Чубайса, а не в олигархическом капитализме Березовского и Гусинского», — верна или неверна эта лапидарность по существу, она, по крайней мере, грамотна по форме.
Ирония, неотразимая в борьбе с частностями или, наоборот, с чем — то великим, навеки застывшим, пасует перед живым, меняющимся масштабом. Сегодня она только путает. Она не просто лишилась опоры в здравом смысле, она стала антиисторичной. И к тому же антикультурной.
Конец иронии с концом грамотности
Те же десять лет назад оппозиция советского официального искусства, рутинного де — юре, и когда — то гонимого, «неофициального», но уже рутинного де — факто авангарда породила нечто третье: русский постмодернизм, все ту же иронию, равно беспощадную к обеим реальностям. Беспощадность эта настолько восторжествовала, что исподволь сменилась бескрайней терпимостью: старые песни о главном ознаменовали поворотный в общественном