Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отработав свои номера, ко мне заходили коллеги, спрашивали, почему и кто увез, что произошло? А я знала еще меньше, чем они. Меня утешали, говорили, что обойдется, что тебя не посмеют арестовать. Знаешь, мне кажется, ты за всю свою творческую карьеру не услышал столько добрых слов признания, сколько было произнесено в тот день. От этого только больнее было, не признание, а прощание в тех словах звучало. Возвращались тем же автобусом, рядом со мной место пустовало, все говорили между собой вполголоса, нарастало ощущение беды. Меня довезли до парадного нашего дома, кто-то из артистов помог донести кофр с костюмами и гитару до лифта. Мне хотелось поскорее остаться одной. Успела повернуть ключ в двери, как услышала Жужу. Радуется, в дверь скребется. Ждала. Только приоткрыла дверь, она выскочила, подпрыгивает, а я стою с гитарой, зайцами, рядом кофры. На рояль положила гитару, рядом усадила зайцев и наказала им ждать тебя, молиться о тебе. Жужу не отходила от меня, мне кажется, она плакала. Потом, стоило мне разрыдаться, она запрыгивала ко мне, слизывала с лица слезы и скулила-скулила, выговаривала, и мне твои слова слышались: «Не сдаваться, и все будет хорошо!»
Позвонила твоим – отчиму и Валентине. Они очень быстро приехали. Остались ночевать. Мы с Валечкой составили план действий наутро. Страх понемногу стал отступать, надо было действовать, я верила, что найду выход, что ты поможешь. Так и не смогла уснуть. Когда светать стало, подошла к окну. И такая обида меня захлестнула на приметы мои несбывшиеся, на того вежливого гонца, обещавшего, что ты скоро дома будешь, на зрителей, артистов, которые смиренно вместе со мной просто переживали. Ну почему не кричали, не воевали, не требовали? Я смотрела на просыпающийся Бухарест и выла от боли и безысходности.
Следующий день с Валей мы провели в беготне по знакомым и по кабинетам официальным с единственной целью – узнать, куда тебя увезли и кто. Наивные души наши, на что мы рассчитывали? Знакомые ничего не знали, официальные лица не соизволили нас принять. Результат был нулевой. Нам не удалось ничего узнать. Перед нами, куда ни приходили, была стена молчания. Садогурский уже все знал до нашего прихода. Известие его подкосило. Он даже не смог подняться с постели. Может, немного и за себя и свою семью испугался, но больше о тебе тревожился. Ему было больно, не сомневаюсь в его искренности. Юсуф и другие «знакомцы» к тому времени уехали из Бухареста. Те, кто остался, твой арест восприняли как звоночек себе: «Пора уезжать». А мне одно оставалось – ждать.
Ты не появился, как мне было обещано, «через пару дней». А вот в нашей квартире появился «гражданин в штатском», говорил только по-румынски, вел себя, мягко говоря, хамски. Приказал мне быть дома вечером. О-Папа с Валечкой отправили меня к соседям, Валя тоже не осталась. Вечерних «гостей» встречал и общался с ними О-Папа. Объяснить, что нужно было «гостям», он не смог, так как с румынским языком был не в ладах, а те по-русски не говорили. Кричали, что-то искали, требовали меня – вот все, что смог понять О-Папа.
Забравшие тебя говорили по-русски, это помню, но почему домой явились разгневанные румыны? Не складывалась ни одна возможная версия. Не складывалась, потому что не было никакой логики в арестах тех лет, не было закона, согласно которому они совершались. Каких-то ретивых, скудно соображающих людей наделили властью и дали установку: «Крушить все и вся в интересах государства!» Они и крушили. Тогда я этого не понимала, поэтому верила, что случившееся – недоразумение. В твоей невиновности я ни на секунду не усомнилась. Ты был Артист. Ты был предприимчивый, деловой человек. И во всем, чем ты занимался, ты был честен. Я это знала, и вера, что все вот-вот разрешится и ты вернешься домой, не покидала меня. Надо было просто набраться терпения.
Я решила ждать и продолжить работу в театре. Через две недели администрация театра мне сообщила, что я уволена. Я не пыталась выяснять причины этого решения, тем более оспаривать его. Все было ясно, и подробности не нужны были. К тому же мы работали вдвоем, и в нашем дуэте ты был главный. Мне и самой без тебя было неуютно на сцене. О причинах твоего ареста руководство театра поинтересовалось не без сочувствия, которое было искренним, и все же некоторая настороженность уже появилась. Скорее осторожность, предчувствие опасности. Мне посоветовали обратиться в румынское министерство культуры, мол, там есть отдел по трудоустройству артистов, они помогут подобрать работу. Я была и за совет благодарна. Обратилась в министерство, мне предложили место солистки оркестра Жана Ионеску в ресторане «Мон Жорден». В тот период были и другие рестораны, где я подрабатывала. Но то были малозначащие для меня эпизоды в моей биографии. О них подробно меня расспрашивал следователь на допросах и старательно вносил в протокол. Там есть неточности, подписывая протокол, я, конечно, их заметила, но не сочла нужным исправлять. Хватало других значимых ошибок в протоколах.
Постепенно круг старых знакомых сужался. В Румынии хозяевами стали советские правители. Обстановка была не лучше одесской в дни оккупации. Однако мне в то время в «Мон Жордене» работалось спокойно. Артисты, музыканты, другие работники ресторана понимали мое состояние, сочувствовали. Особенно внимательны были музыканты-бессарабцы. Их отношение к тебе было почтительным и очень трогательным. Со мной они не боялись говорить о своих страхах. Твой арест подталкивал их к единственно правильному тогда решению – уехать из Бухареста. Очень скоро они так и поступили. Мне советовали последовать их примеру, но вот этого я себе бы не позволила никогда.
Я ничего о тебе не знала, но было чувство, что ты ведешь меня по жизни, опекаешь по-прежнему. В «Мон Жорден» опять же привел меня ты. Здесь я обрела друзей, поддержку. В первые дни после случившегося не могла с собой совладать, ревела белугой целыми днями. Как услышу знакомые мелодии твоих песен или имя твое – слезы сами текли и комок в горле, дышать трудно становилось. В церковь каждое утро ходила, молилась, свечу зажигала, а сама ревела, одна из прихожанок мне и говорит: «Что плачешь, дочка? Если потеряла близкого, то молись об упокоении души его, а если беда у него, то не понравится ему, что ты его оплакиваешь». Сняла она с меня «плаксивую» привычку. Вспомню ее слова, зубы стисну и сама себе твержу: «Верить надо, а не мокроту разводить». Помогало. Но в твоих знакомых музыкантах меня трогало то, что когда они о тебе говорили, в их глазах стояли слезы. Взрослые, сильные мужчины, а слез сдержать не могли. Здесь тебя не только знали – тебя любили. И ко мне относились как к младшей сестренке, да видно, не всем это нравилось.
Скрипач Жан как-то спросил меня, не знаю ли я певичку из твоего ресторана – Баянову? Я с трудом вспомнила встречу на улице. Мы тогда с тобой вышли из «Савои», и ты увидел свою знакомую, остановился, представил ее мне: «Верочка, познакомься, Алла Баянова, певица». Ты с ней поговорил, и мы отправились по своим делам дальше. Ты добавил потом, что Баянова до Мии Побер была женой Ипсиланти, что дружила с Закитт и была одной из солисток цыганского хора в твоем ресторане. Больше мы с Баяновой ни разу не виделись. Я Жану так и объяснила. Жан, видимо, не хотел, чтобы я от других услышала грязные россказни Баяновой обо мне, поэтому и предупредил, чтобы я не обращала внимания на эти сплетни. Я и не обращала. Сплетникам и фантазерам трудно было поверить, что, оставшись без тебя, я не прогуливаю твое богатство. Каждый по себе судит.