Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эволюция – это переход от никаковой всесхожести, о которой невозможно говорить, к постоянному друг-за-друга-держанию и еще-чего-нибудьству.
Биология осмысленна лишь в свете эволюции.
И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву, сеющую семя, и дерево плодовитое, приносящее по роду своему плод, в котором семя его на земле. И стало так.
И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду ее, и дерево, приносящее плод, в котором семя его по роду его. И увидел Бог, что это хорошо.
Из какого семени могло произрасти Древо Жизни? Теперь уже не вызывает обоснованных сомнений тот факт, что вся жизнь на Земле появилась в результате такого разветвляющегося процесса порождения и развития. В значительной степени благодаря Дарвину это – научный факт столь же очевидный, как и то, что Земля – круглая. Но что же запустило сам процесс? Как мы увидели в третьей главе, Дарвин не только начал с середины; в своих опубликованных трудах он осторожно воздерживался от высказываний о начале – возникновении жизни и его предпосылках. В частной переписке он был чуть более откровенен. В знаменитом письме он высказывал предположение, что жизнь, вполне возможно, зародилась в «теплом маленьком пруду», но не уточнял, каким мог бы быть рецепт этого первобытного доорганического бульона. А, отвечая Эйсе Грею, он, как мы видели188, счел вполне возможным, что законы, приведшие к этому поразительному переходу, были сами созданы – предположительно, Богом.
Сдержанность, проявленная Дарвином в этом вопросе, представляется благоразумной по нескольким причинам. Во-первых, никто лучше него не знал, как важно укоренить революционную теорию в почве эмпирических фактов; он знал, что может лишь рассуждать и что при жизни у него мало надежд получить сколь-нибудь существенное подтверждение. В конце концов, как мы уже видели, он не знал даже о менделевском понятии гена, не говоря уже об обеспечивающих его действие молекулярных механизмах. Дарвин был бесстрашен в своих выводах, но также понимал, что ему не хватает посылок, чтобы продолжать их делать. Кроме того, он беспокоился о любимой жене, Эмме, которая отчаянно цеплялась за свои религиозные убеждения и уже могла различить опасность, таившуюся в работах ее мужа. Однако его нежелание продвигаться дальше вглубь опасной территории (по крайней мере, в публичной дискуссии) было чем-то большим, чем просто опасением задеть ее чувства. Речь шла о более глобальных этических проблемах, и Дарвин, безусловно, это понимал.
Немало было написано о моральных дилеммах, встающих перед учеными, открывшими потенциально опасный факт и вынужденными выбирать между любовью к истине и заботой о благополучии других людей. Существуют ли какие-либо условия, при которых они обязаны скрыть правду? Это может быть настоящей дилеммой, когда в пользу обеих сторон можно привести веские и отнюдь не поверхностные доводы. Но не может быть двух мнений о том, каков моральный долг философов и ученых в отношении их размышлений. Прогресс в науке редко достигается простым методичным нагромождением фактов, которые можно доказать; «передний край» ее почти всегда – несколько соперничающих «линий фронта», представляющих собой дерзкие умозрительные построения и находящихся в состоянии жесткой конкуренции. Вскоре оказывается, что многие из этих умозрительных конструкций несостоятельны, сколь бы убедительными они ни казались поначалу; эти неизбежные побочные продукты научно-исследовательской деятельности следует считать потенциально не менее опасными, чем лабораторные отходы. Следует учитывать их воздействие на окружающую среду. Если их неправильная интерпретация в публичном дискурсе может привести к страданиям (склоняя заблуждающихся людей к опасному поведению или подрывая их приверженность к какому-либо социально желательному принципу или символу веры), ученым следует действовать особенно осторожно, тщательно подчеркивать, что догадка является именно догадкой, и использовать риторику убеждения лишь там, где это необходимо.
Но, в отличие от ядовитых испарений или химического осадка, идеи практически невозможно поместить в карантин, в особенности когда они касаются тем, неизбежно вызывающих у людей интерес. А потому, хотя все согласны с существованием принципа ответственности, и в прошлом, и сейчас не утихают споры о том, как его следует соблюдать. Дарвин сделал все, что было в его силах: он практически ни с кем не делился своими размышлениями.
Мы способны сделать больше. В настоящий момент физика и химия жизни известны в ослепительных подробностях, а потому можно гораздо лучше судить о необходимых и (возможно) достаточных условиях возникновения жизни. Ответы на важные вопросы все еще неизбежно нуждаются в большом количестве умозрительных конструкций, но можно оговорить, что представляют собой догадки и что могло бы их подтвердить или опровергнуть. Больше не нужно будет придерживаться избранной Дарвином политики умолчания; слишком много любопытнейших тайн уже раскрыто. Возможно, мы еще не понимаем, как именно серьезно подойти ко всем этим идеям, но благодаря Дарвину, укрепившему плацдарм в области биологии, ясно, что это возможно и должно быть сделано.
Нет ничего удивительного в том, что Дарвин не обнаружил рабочий механизм передачи наследственной информации. Что бы, по-вашему, он подумал об идее, будто в ядре каждой из клеток его тела содержится копия набора инструкций, записанных в огромных макромолекулах в форме двойных туго свернутых спиралей, формирующих набор из сорока шести хромосом? Если развернуть и соединить друг с другом содержащиеся в вашем теле молекулы ДНК, то они несколько раз (десять или сто) дотянутся до Солнца и обратно. Разумеется, Дарвин – это человек, приложивший великие усилия к открытию массы поразительных и сложных фактов о жизненном цикле и устройстве организма морских уточек, орхидей и дождевых червей и описывавший их с очевидным интересом. Если бы в 1859 году Дарвину привиделся вещий сон о чудесах ДНК, он, без сомнения, получил бы удовольствие, но сомневаюсь, что смог бы с полной серьезностью его кому-нибудь пересказать. Даже нам, привыкшим к «техническим чудесам» эпохи компьютеризации, сложно усвоить эти факты. Речь идет не только о копировальных аппаратах размером с молекулу, но и об энзимах-редакторах, исправляющих ошибки, – и все это молниеносно и в таких масштабах, с которыми не потягаться и суперкомпьютерам. «Биологические макромолекулы обладают емкостью памяти, на несколько порядков превосходящей лучшие из существующих на сегодняшний день хранилищ информации. Например, плотность информации в геноме E. coli составляет приблизительно 1027 битов на м3»189.