Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Телефон завибрировал, он достал его: звонил глава комитета, очевидно, разыскивая докладчика.
Дворцов смотрел на телефон, потерянно медля, поднес к уху и, набравшись духу, бодро выпалил:
– Але!
Услышал неживую пластмассовую тишину, опять взглянул на телефон и увидел, что тот погас.
Дворцов кисло хмыкнул. Погасла последняя надежда, делая его беззащитным и одновременно свободным, нагим, как травинка или червь.
Он уронил мобильник за ненадобностью, расслабил узел галстука, потом ремень, сорвал галстук, снял и бросил пиджак под ноги. Все началось с потери одной небольшой вещицы, тайной пружины гардероба и жизни, через эту краснокожую вещь жизнь была соединена с этим серым зданием, и теперь в жертву этому зданию хотелось принести все…
Он замешкался, не понимая, от чего избавляться дальше: ботинок или рубашки, но ясно желая одного – освобождения.
Собиралась гроза, надвинулись мощные тучи, вихрь поднимал и кружил пыль, швыряя в глаза и за шиворот. Пыли становилось все больше, мы приближались к месту назначения.
Высокие стены бывшего тракторного завода простирались вдаль – настоящий мертвый город. Под ними покоились кирпичи и бетонные обломки, торчали ржавые железяки. Отсутствие крыш, оконные провалы, облезшая голубая краска…
Ветер крутил черно-серую пыль между стенами, уносил до небес и, казалось, так насыщал эти низкие тучи.
Виктор Евгеньевич, прямой, с морщинистым приветливым лицом и светлыми глазами, в светло-сером пиджачке неспешно вел меня по советскому Акрополю и негромко объяснял:
– Работников – двадцать две тысячи, тракторов – тридцать три тысячи в год. Вся молодость моя. Начинал я помощником мастера. И так до начальника цеха. Вся жизнь!.. Разные трактора делали… На нашем дизельном целину пахали…
– А потом?
– А потом не стало ничего, ни завода, ни зарплаты. Так и жили без всего, но я хоть выжил, вот до пенсии дотянул. Да разве во мне одном вопрос? Правильно говорят: не имей сто рублей… Сколько здесь друзей настоящих было. Сто точно наберется! Ты себе только представь!
– И вы их всех помните?
– Конечно, а то! Как будто вчера вон в том цеху с Димкой Комаровым из чугуна детали отливали. Задний мост, корпус двигателя… Ты пойми, для меня ж это не просто камни, я про каждый закуток могу целый день говорить. Кто спился, а кто… Барышников утонул, Нефедов Серега сел, Кружков в бандиты пошел, ну и сгубил себя, Мишка уехал, однокашник мой, и нет вестей, вроде таксист у вас в Москве, Захаров Колька и вовсе… – худой рукой он ловко очертил ноль вокруг шеи и перекрестился.
Он шевелил узкими губами, перебирая имена, не для меня, а для чего-то еще, отражая небо и развалины отсутствующим взглядом.
– А дружили как? – спросил я.
Он не отвечал; туча раскинулась огромным небесным заводом с лиловой проходной, серыми корпусами и черными дымными трубами.
– В гости ходили. Помогали… До получки занимали и просто… вообще… Всяко бывало. И драки тоже.
– С друзьями?
– Не знаешь разве, как… Подерутся, потом обнимутся. Вот тебе случай. Недавно было, уже завод сломали, Ермолаев с Гордеевым пили-пили во дворе и за че-то поспорили. Ермолаев давай его душить, а Гордеев ему ножом. Увезли Ермолаева в больничку и протокол составили, а он ничего на друга своего не говорил. Посадили, значит, Гордеева, а у него жена, дети, и стал Ермолаев всюду возмущаться и письма писать: «Как так? За что друга моего посадили? Он ни в чем не виноват…» Но не помогло…
– Такая дружба?
– Они и сейчас переписку ведут. Да я и сам: сорвусь под конец дня, наору, зашпыняю, а ночью спать не мог, – он часто заморгал. – Помню, лежу и думаю: все, считай, родня, а ты на них…
Отвернулся навстречу новому удару ветра, и донесся негромкий глуховатый голос:
– Мы и сейчас дружим…
– Правда?
– Если помню, значит, дружу.
В тот вечер меня пригласили в клуб поэзии под названием «Сладостное слово» и сказали, что здесь очень ждут.
Каменные ступеньки вели в подвал, где суетливо-радостно встречала крупная пожилая женщина Нина Ивановна в темно-бежевом платье, пенные кружавчики у ворота. Ее улыбка не угасала. Пахло сыростью.
– Вы не взыщите, как говорится, – мы прошли в небольшую комнату: на стенах висели календари с котиками и церквями и стоял стол с чашками чая и кусками пирога на тарелках. – Кушайте, это свой, с курицей и картошечкой. И эти свои, не бойтесь, у меня чистая… – она нырнула в банку стремительной пятерней. – Ах ты, хитрый, не уйдешь! – и, поборовшись, поймала огурец.
Кто-то постучал в окно под потолком. Она секундно вскинулась:
– Опять ребятишки балуются.
Новый стук.
– Вы ешьте, ешьте. Хотят, чтоб я крикнула, тогда им весело. Жалко их, никто ими не занимается…
Маленькая старушка в ярко-розовом платочке жадно просунулась в комнату, позади толпились люди.
– Николавна, проходи в залу, чай после собрания, – строго произнесла Нина Ивановна и вновь переключилась на меня. – Ну как наш пирог? Правда, чудо? Вы готовы? Пойдемте слушать?
«Зала», куда я за ней проследовал, была комнатой побольше, но без окон, с президиумом – стол и два стула для меня и ведущей. На стульях разместились человек двадцать, почти все женщины, в основном немолодые. Сыростью здесь тянуло еще сильнее.
– Сегодня у нас необычный гость, – торжественно начала Нина Ивановна, – писатель из Москвы. Он нас всех рассудит!
Она объявила, что за неделю все желающие приготовили стихи, посвященные любви, и стала вызывать по списку. Женщины выходили и читали под вялые хлопки соперниц.
Кудрявая дама в синем, сладко пахнущая духами, поклонилась зале, затем президиуму, и я заметил, что малиновая помада испачкала ее верхний зуб.
В конце стихотворения горячо захлопал бровастый старик, как я предположил, супруг-болельщик.
– Все это было, было, было, – вздохнула другая женщина, худая и бледная, в льняном сарафане, расшитом цветами.
Ведущая вызвала ее, представив: Анна Гамаюн. Та зашуршала листком и сбивчиво, но протяжно зачитала нерифмованные строчки:
– Ерунда, как и твоя шарлотка, – прохрипел старик с бровями.
– Почему это ерунда? – оскорбленно спросила сарафанная. – Я, между прочим, ваши беляши не обсуждаю.