Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он заинтересован, хотя уже не раз оставался в дураках.
– Блаженство в неведении, – изрекает Колдуэлл. И, не видя на выжидающе сморщенном лице своего друга радостного озарения, повторяет громче, так что голос его эхом отдается в пустом, теряющемся вдали коридоре: Блаженство в неведении. Вот какой урок я извлек из жизни.
– Не дай бог, если вы правы! – поспешно восклицает Филиппс и собирается уйти в свой класс. Но еще с минуту оба учителя стоят рядом, отдыхая в обществе друг друга и находя сомнительное удовольствие в том, что каждый обманул надежду другого, но ни один не в обиде. Так два коня в одном стойле жмутся друг к другу во время грозы. Колдуэлл был бы серым в яблоках Битюгом, ничем не примечательным и, может быть, совсем смирным, по кличке Серый, а Филиппс – резвым, маленьким гнедым скакуном с изящным хвостом и красивыми точеными копытами – почти пони.
Колдуэлл говорит напоследок:
– Мой старик умер, не дожив до моего возраста, и я не хотел бы подвести сына, как он.
Рывком, так что скрипят и трещат ножки, он двигает к двери ветхий дубовый столик: за этим столиком он будет продавать билеты на матч.
* * *
Панический крик несется по залу и поднимает пыль в самых дальних классах огромной школы, а многие тем временем еще берут билеты и текут через дверь в ярко освещенный коридор. Юноши, нелепые и причудливые как химеры, с ушами, покрасневшими от мороза, выпучив глаза, разинув рты, проталкиваются вперед под сверкающими шарами ламп. Девушки в клетчатых пальто, розовощекие, веселые, пестрые и почти все неуклюжие, как вазы, сделанные рассеянным гончаром, зажаты в жаркой тесноте. Грозная, душная, слепая толпа глухо погромыхивает, колышется, вибрирует; звенят молодые голоса.
– Тогда я говорю – что ж, не повезло тебе, старик.
– ...Слышу, что стучишь, а не пущу...
– Я и думаю: ну, это уж подлость.
– А она, сука, перевернулась и – хоть бы хны – говорит: «Давай еще».
– Ну подумай, как может одна бесконечность быть больше другой?
– Кто говорит, что он это говорил, хотела бы я знать?
– По ней это сразу видно, потому что родинка у нее на шее тут же краснеет.
– По-моему, он просто в себя влюблен.
– А коробка с завтраком – фюйть!
– Скажем так: бесконечность равна бесконечности. Правильно?
– А я услышала, что она сказала, и говорю ему: что такое, ничего не понимаю.
– Если не может остановиться, лучше б и не начинал.
– Он только рот разинул, серьезно.
– Когда это было, тыщу лет назад?
– Но если взять только нечетные числа, все, какие существуют, и сложить их, все равно получится бесконечность, правильно? Дошло до тебя наконец?
– Это где было-то, в Поттсвилле?
– ...Я в ночной рубашке, тоню-у-сенькой...
– Не везет? – говорит. А я ему: да, тебе не везет.
– Наконец-то! – кричит Питер, увидев Пенни, которая идет по проходу через зал. Она пришла одна, его девушка пришла одна, пришла к нему одна; от круговорота этих простых мыслей сердце его бьется сильней. Он кричит ей: «Я тебе место занял!» Он сидит в середине ряда, место, занятое для нее, завалено чужими пальто и шарфами. Она отважно пробирается меж рядов, нетерпеливо поджав губы, заставляет сидящих встать и пропустить ее, со смехом спотыкается о вытянутые ноги. Пока убирают пальто, ее прижимают к Питеру, который привстал со своего места. Их ноги неловко переплетаются; он игриво дует ей в лицо, и волосы у нее над ухом шевелятся. Ее лицо и шея безмятежно блестят среди рева и грохота, и она стоит перед ним, сладкая, аппетитная, лакомая. А все потому, что она такая маленькая. Маленькая и легкая, он может поднять ее без труда, как пушинку; и это тайно как бы поднимает его самого. Но вот убрано последнее пальто, и они садятся рядышком в уютном тепле, среди веселой суматохи.
Игроки бегают посреди зала, по гладким блестящим доскам. Мяч описывает в воздухе высокие кривые, но не долетает до потолка, где лампы забраны металлическими решетками. Раздается свисток. Судьи останавливают часы. Вбегают девушки, которые выкрикивают приветствия спортсменам, в желтых свитерах с коричневыми "О" и выстраиваются друг за другом, образуя словно бы железнодорожный состав.
– О! – взывают они, как семь медных сирен, держа друг друга за локти, так что их руки составляют один огромный поршень.
– О-о-о-о! – жалобно стонет Эхо.
– Эл.
– Эл! – подхватывают зрители.
– И.
– Ай-и-и! – раздается из глубины. У Питера дух захватывает, он искренне взволнован, но пользуется случаем и хватает девушку за руку.
– Ух, – говорит она, довольная. Кожа у нее все еще холодная с мороза.
– Эн.
– Хрен! – сразу подхватывает зал по школьной традиции. Приветственный крик вихрем проносится по рядам, крутится все стремительней, взмывает вверх, и всем кажется, будто он уносит их куда-то далеко, в другой мир.
– Олинджер, Олинджер, ОЛИНДЖЕР!
Девушки убегают, игра возобновляется, и огромный зал теперь похож на самую обыкновенную комнату. Комнату, где все друг друга знают. Питер и Пенни переговариваются.
– Я рад, что ты пришла, – говорит он. – Сам не думал, что так обрадуюсь.
– Что ж, спасибо, – говорит Пенни сухо. – Как твой отец?
– Психует. Мы и дома-то не ночевали. Машина сломалась.
– Бедный Питер.
– Нет, мне было даже интересно.
– Ты бреешься?
– Нет. А что? Уже пора?
– Нет. Но у тебя на ухе какая-то корка вроде засохшего бритвенного крема.
– Знаешь, что это?
– Что? Это интересно!
– Это моя тайна. Ты не знала, что у меня есть тайна?
– У всех есть тайны.
– Но у меня особенная.
– Какая же?
– Сказать не могу. Придется показать.
– Питер, это же просто смешно.
– Значит, не хочешь? Боишься?
– Нет. Тебя я не боюсь.
– Прекрасно. И я тебя тоже.
Она смеется.
– Ты никого не боишься.
– Вот и не правда. Я всех боюсь.
– Даже своего отца?
– Ух, его особенно.
– Когда же ты покажешь мне свою тайну?
– Может, и не покажу вовсе. Это ужасная штука.
– Ну пожалуйста, Питер, покажи. Пожалуйста.