Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вплоть до 1973 года в Норенской не было электричества, а водопровода и канализации нет и поныне. Впрочем, треть России вообще не газифицирована, хотя мы продаем газ всему миру. Может, пора уже повернуть газовые потоки из украинской трубы в русские деревни? Вот и остался один дивный русский фольклор и народный русский поэт Иосиф Бродский с его завораживающей песней:
За период своей ссылки с апреля 1964-го по сентябрь 1965 года Иосиф Бродский написал примерно 150 стихотворений — увы, половина из них до сих пор не опубликована. Еще одна загадка его жизни и творчества: масса неопубликованного за всю жизнь. Кто виноват? Среди написанных треть — шедевры: «Народ», «В деревне Бог живет не по углам», «Новые стансы к Августе», «Пророчество», «Стихи на смерть T. С. Элиота» и др. Не надо ничего придумывать, надо только внимательно читать поэта: «Были строки, которые я вспоминаю как некий поэтический прорыв…» Это и было норенское озарение. Здесь он по-настоящему прикоснулся к природе, к смыслу жизни, к душе человека, к истинной любви. «Если у меня и появилось ощущение природы, то это произошло именно тогда». Аскетичная простота Севера оказалась соприродна его душе, и до конца жизни он тянулся к ней. Прав Анатолий Найман, когда пишет: «То, что мы сейчас называем поэзией Иосифа Бродского… сложилось окончательно в норинский и ближайший к норинскому период после освобождения…»
Он там не только писал стихи, но и много рисовал. Рисунки из Норенской отличают тоска по воле, но вместе с тем и огромное чувство юмора. Изобразив себя в виде вспахивающего землю кентавра на фоне вышки и колючей проволоки, Бродский явно осознает свое положение, а вместе с тем шуткой старается утешить родителей.
Природный, физический Север обрел в его поэзии метафизическую высоту. Позже он с удовольствием вспоминал: «Ну, работа там какая — батраком! Но меня это нисколько не пугало. Наоборот, ужасно нравилось. Потому что это был чистый Роберт Фрост или наш Клюев: Север, холод, деревня, земля…»
Как не раз уже бывало в русской поэзии, в своей ссылке он обрел максимальную высоту творческого полета. Это уже навсегда: «Северный край, укрой…».
К поздним стихам Иосифа Бродского я был почти равнодушен. Затянутость, отстраненность, какая-то опустошенность создавали образ мрачного и нелюдимого поэта, раздраженного на весь мир. Но у меня всегда был в памяти свой Бродский и, занимаясь в литературной критике совсем другими писателями, я всё ждал, когда же среди сотен статей, книг и диссертаций, посвященных его творчеству, я встречу статью, а то и книгу о северном, уже почти фольклорном периоде его жизни.
Так ни разу и не увидел. Критики-почвенники пугались самого имени Бродского, северные краеведы обходили его стороной, критики-западники видели в его архангельской ссылке лишь бессмысленные и, к счастью, недолгие страдания. Не верили ни признаниям самого поэта, ни воспоминаниям друзей, ни отзывам Анны Ахматовой.
Как-то меня занесло на месяц в одну из самых любимых поэтом стран — в Швецию, где он бывал почти каждое лето в последние десять лет своей жизни, спасаясь от нью-йоркской жары и погружаясь в привычную для него балтийскую атмосферу. Здесь он был почти дома, здесь спасался от ностальгии по Северу, здесь в 1990 году женился на Марии Соццани. Я ходил по лесам и каменистым завалам острова Форе, неподалеку от дома, где жил всемирно известный кинорежиссер Ингмар Бергман, а в голову приходили строчки, сочиненные Иосифом Бродским на острове Торе, тут же, неподалеку от Готланда, где он на даче скандинавских друзей укрывался от донимавшей его всемирной славы и писал чу́дные стихи и о России, и о Швеции.
И на самом деле, поразительно схожи мои родные карельские, архангельские лесные, озерные, гранитные пространства, наполненные грибами и рыбой, пушным зверьем и чистейшей водой, с этими шведскими землями. И тот же балтийский привычный климат.
А Стокгольм так похож на Петербург своими мостами, гранитными набережными, памятниками шведским королям. Бенгт Янгфельдт, шведский друг Бродского, вспоминает, как поэт предпочитал ютиться пусть в маленьких номерах, но с видом на Балтику. Плеск балтийской воды компенсировал все недостатки жилья. Правда, он раздражался от современной живописи на стенах квартирок, подбираемых ему: «Аскетически белые стены были увешаны того рода „современным“ искусством, которое Бродский не выносил… В этой смеси психбольницы с музеем современного искусства он видел объяснение тихому скандинавскому помешательству, как оно выражается, например, в фильмах Ингмара Бергмана…» Впрочем, и сам Бергман, очевидно, сбежал на остров Форе подальше от этих гримас художественного глобализма, доказывающих человеку, по мнению Бродского, «какими самодовольными, ничтожными, неблагородными, одномерными существами мы стали». Поэт любил бродить в стокгольмских шхерах. «Та же природа, те же волны и те же облака, посетившие перед этим родные края, или наоборот; такая же — хотя более сладкая селедка и такие же сосудорасширяющие — хотя и более горькие — капли». Янгфельдт имеет в виду очень хорошую, любимую Бродским шведскую водку «Горькие капли», которую успел распробовать и я по примеру поэта. На острове Торе он, так же как и я сейчас, выбирал пейзаж с видом на средневековые развалины и морские волны, где и писал свои северные стихи, признаваясь, что его ностальгирующий глаз «предпочел поселиться где-нибудь… в Швеции».
Вот потому, попав на месяц на остров Готланд, в уютный домик Балтийского центра писателей, расположенный на горе прямо напротив шедевра XIII века, великолепного храма Святой Марии, а дальше вниз насколько видит глаз — красные крыши шведских домиков и море, море и море, — я остановился на своем литературно-критическом герое Иосифе Бродском, который и премию-то Нобелевскую получал поблизости от этого места. В тиши как бы воскресшего средневековья и мирно бредущих овечек, среди развалин крепостей викингов, внимая теням дважды побывавших здесь русских воинов и моряков, чьи корабли под Андреевским флагом не единожды бросали якоря в бухте, где сейчас останавливается паром «Готланд», приходящий дважды в день из Стокгольма, — о ком еще я мог писать, «припадая к родной, ржавой, гранитной массе»?
Я выбирал своего возможного героя еще в Москве. И впрямь: не писать же в серых пространствах осенней Балтики о цветистом ориентальном Тимуре Зульфикарове? Писать о нашем дервише поэзии необходимо в другом пространстве, имея другой, восточный вид из окна. Не подходил и шумный дебошир с колючими исповедальными стихами Леонид Губанов — о нем я буду писать в самой Москве с ее нервическими ритмами жизни и постоянными перепадами людского давления. Из выбранных мною для книги о поэзии XX века и ждущих своей очереди героев подходили к северной, балтийской атмосфере Готланда только двое — Николай Клюев и Иосиф Бродский. Но моему олонецкому земляку Клюеву не хватало на шведской островной земле русской фольклорности и трагической заброшенности, не хватало чистоты русской народной культуры. Как считал Бродский: «В Клюеве очень силен гражданский элемент: „Есть в Ленине керженский дух“. У него, как и у всякого русского человека, постоянно ощущаешь стремление произнести приговор миру. Да и лиризм, музыкальность стиха у Клюева… это лиризм секты… Русский поэт стихами пользуется, чтобы высказаться, чтобы душу излить». Да, холодная средневековая серость Готланда не для кержацкого поэта. Здесь мне понадобится где-нибудь по весне олонецкая изба. Николай Клюев из русских гениев XX века ближе всех к народной культуре, а тяготение Бродского к творчеству Клюева — еще одно свидетельство близости элитарного поэта к народным, северным корням.