Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты просто свинья, Ян Людвик!
Я уже шел по дорожке к улице.
— Ты еще не спал с женщиной, Ян Людвик!
Последняя фраза была как яд; она была моим поражением в ту ночь; эти простые, правдивые слова уничтожили мою победу, которой я добился, сексуально унизив Люцию. Потому что это была правда: я еще не спал с женщиной, и Люция поняла это; использовала это, чтобы насмеяться надо мной, ответить унижением на унижение. Я сломя голову бросился на вокзал. Скоро подошел поезд, остановился, и я сел в последний вагон. В дверях стоял проводник. Он спросил меня, знаю ли я, как закончилась сегодняшняя игра. Я сказал, что не знаю, что сегодня целый день не смотрел телевизор и не слушал радио. Кондуктор сказал мне:
— Молодой человек, у вас что-то приценилось на футболке.
Я посмотрел, куда он показывал, и оторопел: на мне была брошка Люции, черный паук с золотыми лапками; он зацепился одной ногой и висел на мне. Очевидно, когда я боролся с Люцией, он откололся и решил поменять владельца.
Я положил его в карман, а по спине у меня пробежал холодок.
* * *
То, что на самом деле мне показалось таким отвратительным в поведении Люции в ту ночь, было всего лишь одно небольшое движение ног, технически безукоризненно исполненное перемещение бедер, которым она меня привлекала к себе, завлекала меня, так что я очутился именно в том месте, где должен находиться мужчина, когда он собирается переспать с женщиной; это был элемент доведенной до совершенства техники любви, настоящей услады для опытного мужчины, которому повезет встретить такую искусную женщину. А на молодого и неопытного человека эти техничные любовные движения действуют устрашающе и подавляют его чувства; так вот и случилось, что именно то, чего все хотят от женщины, меня от нее оттолкнуло. Понятно, что это был страх; это был врожденный страх перед грамматикой любви, результат незрелости и неопытности; потому что я ожидал совсем другого. По ночам, когда я страстно мечтал о теле Люции, я не предвидел такого движения; в этом движении было нечто холодное, рутинное, привычное; тот, кто видел, как паук плетет свою паутину, знает, что он делает это с холодной геометрической точностью, в соответствии с совершенно для него ясным осознанием своих анатомических возможностей. Это было движение с целью, абсолютно прагматический жест; именно то, что пугает молодых людей при встрече с опытными женщинами; в моем случае этот страх усилился и тем хорошо известным и наивным юношеским гневом, причиной которого является мучительное, почти спортивное страдание от мысли, что ты не первый; это похоже на убеждение молодых художников в собственной оригинальности и своеобразии, в том, что они единственные и что они напишут нечто совершенно неожиданное и неизвестное, заблуждение, освобождение от которого приходит потом трудно и мучительно. Мне было ясно, что Люция не меня выбрала тем, кто первым мог видеть зарождение этого движения; я понимал, что это движение Люции — не мое, а я хотел, чтобы это движение было только нашим, и не хотел участвовать в этом, как нормально для любовника какой-нибудь женщины не желать носить пижаму ее предыдущего любовника; меня выводила из себя мысль, что она только тогда допустила меня к себе, когда приобрела некоторое преимущество в опыте по сравнению со мной, когда научилась этому движению и теперь мне его демонстрировала, как демонстрируют новую машину тому, у кого нет никакой.
Позже, в цирке, когда я уже созрел как мужчина, я убедился, что анатомические возможности в технике любви все же ограничены (хотя и весьма богаты) и что они сводятся к тем, в сущности, нескольким понятным сигналам и движениям, обычным у всех, и что я совершенно зря рассердился на Люцию в ту ночь на набережной. Сюда, понятно, не входят исключения (в цирке была одна женщина, которая могла, лежа на животе, свернуться так, что ее ноги оказывались у лица; она часто смешила нас, когда курила в такой позе); но в цирке вообще было другое отношение к технике: больше всего технике уделяли внимание при работе над номерами, а во время спектакля о технике надо было забыть; над техникой работали постоянно, в каждую свободную минуту, но, когда начиналось представление, про нее забывали и ее не было видно; а если было, то за это платили жизнью. Если встать на трапецию и начать думать о технике полета к трапеции, уже отпущенной с противоположной стороны, то тебе конец; если ты хочешь остаться в живых, то необходимым условием этого было забыть про технику, а она в те моменты, когда про нее забывали, функционировала без сучка и задоринки.
Я помню, как, до того как начать играть на саксофоне, приходил в восторг от игры некоторых знаменитых мастеров — Чарли Паркера и Вэйна Шортера, например. Я считал их богами; насвистывал их соло, восторгаясь вдохновением, которое их создало; но когда я сам научился играть на саксофоне, когда я полностью овладел техникой игры (дыханием и работой пальцев), магическая аура вокруг их исполнения совершенно исчезла: я понял, что это совершенство по большей части было результатом высокого мастерства и что где-то там, в беглости пальцев, отработанной технике дыхания (невозможно вдохнуть дважды и не выдохнуть), и находилось то, что позволяло исполнять эти пассажи и мелодические линии. Никогда я не мог наслаждаться игрой на саксофоне так, как до того, как научился играть; так и с любовью: как только я овладел техникой любви, исчезло мифическое представление о слиянии мужчины и женщины как чего-то, что происходит неопределенным и свободным образом.
А я тогда не хотел овладеть этой техникой, чтобы как можно дольше жить с неясными мифическими представлениями о телесном слиянии с Люцией. Я защищал свою собственную мифологию, согласно которой можно было читать, не выучив буквы. В одном месте в своей тетрадке, после выпивки, не знаю, по какой причине, я записал: «Трудно тому, кто умеет читать только потому, что предварительно выучил все буквы и знаки языка, на котором он читает; легко тому, кто умеет читать и не зная заранее значения знаков; только тот и читает по-настоящему. Ибо у всякой буквы, даже неведомой, есть свое тепло, отличное от тепла других букв, как у всякой вещи на земле есть свое тепло и свой цвет. У воды разве нет своего тепла и разве не холоднее она огня, который горяч? А воздух разве не посередине между этими двумя? Так и я, когда провожу перстом по буквам неведомым, чувствую их теплоту и свет их вижу, ибо у каждого тепла есть свой цвет, и знаю, говорится ли в написанном о холодном или теплом, о темном или светлом, о хорошем или плохом».
Как бы то ни было, после того случая на набережной у меня не было никакого контакта с Люцией. Из этой моей несчастной авантюры я выбрался с двумя потерями: во-первых, я понял, что Люция прекрасно видит, что мое тело неопытно в любви и что я не спал с женщиной; это было для меня так унизительно, что я никуда не выходил; я впал в депрессию и начал подумывать, не взять ли проститутку, чтобы тем самым покончить с этим делом (я думал именно в таких выражениях, и они мне и теперь очень нравятся: покончить с этим делом); во-вторых, я не знал, имеет ли смысл, когда я усвою технику, вернуться к Люции.
Время шло, и гнев и ненависть оттого, что я не был у Люции первым, стали для меня невыносимым бременем, потому что все-таки они смешивались с оставшимся сладким вином любви; со мной случилось нечто, необъяснимое до сегодняшнего дня, нечто совсем невероятное: я больше не думал о теле Люции абстрактно; не думал о ее груди (конкретно), ни о ее ляжках, ни о ее бедрах (конкретно), а меньше всего — о том, что находится у нее между ног, этой замочной скважине с неведомой мне надписью; целыми ночами я мечтал только о пупке Люции. Я был убежден, что это лучшая часть ее тела, что только она осталась от моей Люции и что я был первым, кто пил небесную амброзию из этой чаши, полной звезд. Может быть, в этом было утешение, которое сжимало весь мир, сводило его к одной точке; может быть, это был психологический механизм, которым моя мужская ущемленная суетность защищалась от реальности; но, может быть, это было идеей фикс и — я скажу об этом открыто впервые — обломком какой-то моей предыдущей жизни, какой-то моей предшествующей инкарнации. Как разговор, который я слышал, и свет, который я видел в тот день, когда открылась измена Люции в джипе, я в этом убежден, не были частью моей жизни, а какой-то другой; они в тот день не принадлежали мне таким же точно образом, как мне не принадлежало тело Люции в ту ночь.