Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Царицей Байи — знаменитых морских купаний и воплощением их исключительной, пусть даже чуть низкопробной привлекательности, была старшая из трех сестер Клавдий — Клодия Метелл. Коровьи глаза ее, темные и сверкающие, неизменно вызывали у римлян слабость в коленках, а жаргон, на котором она говорила, определил речь целого поколения. Само принятое ею имя, вульгарное сокращение от аристократического Клавдия, отражало склонность к плебейству, которая еще окажет существенное воздействие на ее младшего брата.[141]Подражать произношению низшего класса давно было принято среди политиков-популяров — этим, например, был прискорбно известен враг Суллы Сульпиций — однако в устах Клодии плебейское произношение гласных стало вершиной моды.
Естественно, что в обществе, столь аристократическом, как в Республике, нисходить до народа можно было, только имея голубую кровь; Клодия благодаря своему браку и воспитанию находилась в самом центре римского истеблишмента. Ее супруг, Метелл Целер, происходил из единственного семейства, способного поспорить престижем и надменностью с самими Клавдиями. Сказочно плодовитые Метеллы роились повсюду, и представители этого рода зачастую участвовали в любом конфликте — на обеих враждующих сторонах. Поэтому, например, случилось так, что если один из Метеллов столь страстно ненавидел Помпея, что едва не напал на проконсула полным военным флотом, то муж Клодии провел внушительную долю 60-х годов до Р.Х. на службе в качестве одного из легатов Помпея. Знатная дама, вне всякого сомнения, переносила разлуку без особой тоски. Верность ее принадлежала собственному роду. Клавдии, в отличие от Метелл, всегда были скандально знамениты близостью отношений — Клодия и его трех сестер.
Публичную известность слухам об инцесте придал Лукулл, огорченный и расстроенный позором своих родственников. Вернувшись с Востока, он открыто обвинил свою жену в измене с родным братом и развелся с ней. Старшая и любимейшая из сестер Клодия, пустившая мальчишку к себе в постель еще в детстве, чтобы избавить его от ночных страхов, также запятнала свое имя подобным обвинением. Римская склонность к осуждению зеркально отображала сладострастный интерес к пикантным фантазиям. И если современники без конца попрекали Цезаря его предположительным пребыванием в постели царя Вифинии, то враги Клодия не уставали обвинять его в инцесте. Впрочем, дыма без огня не бывает — и в отношениях Клодия с тремя его сестрицами, несомненно, было нечто подозрительное, заставившее развязать языки. Карьера Клодия свидетельствует о том, что он во всем любил доходить до крайности, и поэтому вполне возможно, что сплетники знали, о чем говорят. Впрочем, вполне возможно и то, что слухи были рождены стремлением Клодии поддерживать свой статус царицы общества. «В гостиной курочка-соблазнительница, в спальне кусок льда»;[142]столь «галантное» описание, оставленное ее бывшим любовником, свидетельствует об осторожности, с которой она расходовала свою сексуальную привлекательность. Участие в политических интригах всегда требовало достаточной смелости от любой женщины, даже обладающей рангом Клодии. Римская нравственность без одобрения взирала как на женскую свободу, так и уверенность женщины в себе. Фригидность представляла собой высший брачный идеал. Принималось как должное, например, что «матрона не нуждается в сладострастных корчах»[143]— все, что выходило за пределы строгой и достойной неподвижности, считалось меткой проститутки. Подобное же обвинение выдвигалось и против женщины бойкой и остроумной. Однако если она еще более отягощала свои преступления тем, что оказывалась замешанной в политической интриге, в такой особе могли усмотреть разве что чудовище. Так что выдвинутые против Клодии обвинения в инцесте едва ли могут показаться удивительными. Более того, они выделяли ее как участника политической игры.
Впрочем, одно только женоненавистничество, при всей своей дикости и безжалостности, не способно полностью объяснить те ядовитые обвинения, которые были выдвинуты против такой хозяйки салона, какой являлась Клодия. У женщин не было другого выбора, кроме, как распространять свое влияние за сценой, украдкой, соблазнением и провокацией, заставляя мужчин подчиняться себе. Моралисты быстро объявили это проявлением женского мира чувственности и сплетен. К свирепым нюансам мира мужских амбиций присоединилась новая сложность. И качества, которые требовались для преодоления этой ситуации, принадлежали именно к тем, что особенно презирались в республике. Цицерон, не принадлежавший к числу «животных», составлявших партию естественной жизни, перечислил их с избытком подробностей: это склонность к «чревоугодию и пьянству», «любовным интригам», «ночному бодрствованию под громкую музыку», «долгому сну» и «расходованию денег на грани разорения».[144]Окончательную и бесповоротную степень нравственного падения отмечало умение хорошо танцевать. С точки зрения традиционалистов, более скандального действа просто не могло существовать. Город, культивировавший танцевальную культуру, находился на краю гибели. Цицерон мог с совершенно серьезной миной утверждать, что именно она послужила причиной падения Греции. «Тогда, в старину, — громыхал он, — греки имели в своем обычае подобные вещи. Однако они осознали потенциальную опасность этой погибели, того, как она постепенно заражает умы сограждан погибельными идеями и маниями, а потом сразу приводит к полному падению города».[145]Согласно процитированному диагнозу, Рим действительно находился в опасности. С точки зрения пирующих, признаком весело проведенной ночи на зависть всему городу было напиться до умопомрачения, а затем под аккомпанемент «криков и воплей, визга девиц и оглушительной музыки[146]» раздеться донага и станцевать на столе.
Римские политики всегда подразделялись скорее по стилю, чем по содержанию политики. Растущая экстравагантность римских пиршеств послужила еще большему разделению партий. Предельную сложность для традиционалистов создавал тот факт, что многие из деятелей, служивших им нравственными эталонами, сами поддались создаваемым роскошью искушениям: такие люди, как Лукулл и Гортензий, не могли позволить себе с укоризной погрозить пальцем кому бы то ни было. Впрочем, была еще жива исконная республиканская бережливость. Более того, модные излишества сделали ее в глазах нового поколения сенаторов только более привлекательной. Даже купавшийся в золоте Сенат инстинктивно оставался консервативным органом, ничуть не стремившимся увидеть свое собственное отражение, предпочитая воображать себя образцом праведности. И политики, способные убедить своих собратьев по Сенату в том, что это нельзя считать простой фантазией, могли повысить свой престиж. Строгость и суровость продолжали оправдывать себя.