Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно. Думаю, услышав слова Библии – загадочной книги, которую привыкли чтить, – они ждали чуда. Однако чуда не произошло, и вскоре они потеряли интерес. Вероятно, чтобы понять эти слова, требовались внимание и вера, которыми никто из них – за исключением, возможно, старого Эдгара – не обладал. Они принимали строгое благочестие, молчание, сексуальные ограничения, как и несколько общих мест насчет Иисуса, Моисея и Ноя. А вот усилие, необходимое, чтобы постичь литературу, лежащую в основе их религии, оказалось для этих людей неподъемным.
Я спросил старого Эдгара, почему в Перекоре нет роботов, и он ответил: «Нам потребовалось десять лет, чтобы избавить город от этих пособников Сатаны», но на мой вопрос, как это сделали, он ничего не сказал. Удивительно, что они потратили десять лет на уничтожение роботов и не воспользовались моим присутствием, чтобы узнать настоящий смысл слова «сатана», которое, как я теперь знал, означает «враг».
До смерти Аннабель я думал, что смогу с ними жить. И еда тут чудесная: и картофельное пюре, и штрудель, и галеты, и ветчина (они никогда не слышали про эрзацбекон), и омлеты, и супы. Куриный суп, и овощной, и гороховый, и капустный, и фасолевый, все горячее и с хрустящими сухариками.
И по временам в эти месяцы я очень сильно ощущал то, что впервые испытал в тюрьме, – чувство коллектива. Я сидел за столом на кухне вместе со всей молчащей семьей, ел суп и чувствовал некое духовное тепло, которое начиналось в желудке и распространялось по всему телу, чувствовал близость этих крепких, спокойных, работящих людей. Они часто друг друга трогали – клали руку на плечо или соприкасались локтями, сидя рядом за столом. Меня поначалу стеснялись, но потом стали так же прикасаться и ко мне. Отношение к другим заключенным в тюрьме подготовило меня к такому, я скоро привык, более того – стал в этом нуждаться. Вот почему я по-прежнему иногда хожу к Баленам – просто побыть с ними, почувствовать человеческое касание, ощутить их присутствие.
Однако в отличие от семей в тех фильмах, которые я видел, Балены почти не разговаривают между собой. После каждого моего вечернего чтения включают большой телеэкран за кафедрой. Рычит бензиновый генератор на полу, и на экране вспыхивают яркие голограммы ментального шоу: абстрактные формы, гипнотические цвета, одуряюще громкая музыка – или передачи о сексе и боли или об испытании огнем. Все смотрят в молчании, как в интернате или в колледже перед сном. Иногда кто-нибудь встает и идет на кухню за куском жареной курицы, банкой пива и пакетиком соленого арахиса (пиво и соленые закуски в пакетиках привозят на тачках из торгового центра каждые десять дней), но и в кухне никто не разговаривает – не хотят нарушать настроение телезрелища.
Я в своей жизни много раз смотрел так телевизор, теперь у меня не получалось смотреть и не думать. «Отдайся экрану», – учили нас. Это было такое же непреложное правило, как «не спрашивай, расслабься». Однако я больше не хотел отключать сознание или использовать его как инструмент бестелесного удовольствия. Меня тянуло читать, думать, говорить.
Иногда после смерти Аннабель на меня накатывало искушение принять сопоры, которые лежат по всему дому в ее керамических конфетницах. Тогда я думал про Мэри Лу и про свое решение не принимать сопоры, когда старый Бален вел меня к «озеру неугасимого огня», и преодолевал соблазн.
Приятно было ощущать семейное тепло, просыпаться иногда по ночам, слышать ровное дыхание Рода на соседней кровати, знать, что в доме еще много людей. По временам я чувствовал, как во мне пробуждается что-то очень хорошее. Затем включался большой экран или люди расходились к своим телевизорам в комнатах, и я чувствовал, что сойду с ума без звуков человеческой речи. Заключенные в тюрьме разговаривали при любой возможности, как тогда на берегу. Но Балены были другие; им нравилось находиться рядом друг с другом, но их общение обходилось без слов, если не считать редких «Благодарение Господу».
Итак, я хожу к ним, чтобы сохранить минимальный человеческий контакт. Вроде бы этого хватает. С переезда в середине лета я слушаю музыкальные пластинки из «Сирса», пишу дневник в канцелярских книгах из «Сирса» и читаю. Сидя днем на балконе с отъевшейся и растолстевшей Барбоской или по вечерам с керосиновой лампой в большой комнате на втором этаже, я прочел больше сотни книг. И прослушал, по многу раз, записи симфоний Моцарта, Брамса, Прокофьева и Бетховена, и камерную музыку, и оперетты, и разные музыкальные произведения Баха, Сибелиуса, Долли Партон, Палестрины и Леннона. Музыка иногда даже больше, чем книги, расширяет мое ощущение прошлого. И этот рост восприятия за пределы моего крохотного интернатского «я», рост назад во времени, охватывающий поколения людей, живших на той же Земле, стал главной страстью моих одиноких месяцев.
Сейчас я сижу за дубовым столом на кухне, пишу свой дневник в новой канцелярской книге сирсовской шариковой ручкой. Барбоска свернулась рядом в кресле и спит. Передо мной полбутылки виски – бурбон «Дж. Т. С. Браун» – графин воды и стакан. Близится вечер, в окно над мойкой льется осенний свет. С потолка над столом свисают две керосиновые лампы; я зажгу их, как только станет темно. Я еще немного попишу, затем приготовлю себе и Барбоске поесть, а потом, наверное, включу генератор и послушаю пластинку-другую, если решу, что могу потратить на это бензин.
Я начал писать с намерением свести все, что узнал о человеческой истории и о том, как она закончилась. Однако теперь, после того как я столько об этом думал, у меня нет сил излагать все на бумаге. По временам на меня по-прежнему накатывает мучительная тоска по Мэри Лу, и сейчас, размышляя о сложности задуманного труда, я снова о ней думаю. Нет сомнений, что Мэри Лу умнее меня; может быть, у нее нет моей усидчивости и терпения, но я завидую ее интеллектуальному мужеству и сообразительности, тому, как быстро она все усваивает. В ней был энтузиазм, которого нет у меня.
Не знаю, по-прежнему ли я ее люблю. Очень много времени минуло, очень много всего произошло. И я по-прежнему горюю об Аннабель.
Сейчас я взглянул на свои запястья, на белые шрамы, которые оставили на них рассеченные фабричным ножом тюремные браслеты.
Тогда я был готов умереть, истечь кровью под ножом или облить себя бензином и поджечь – присоединиться к долгой печальной череде самоубийц. Я хотел умереть от одиночества и от тоски по Мэри Лу.
Что ж, я не умер. И в какой-то мере все еще люблю Мэри Лу, хотя все никак не соберусь поехать к ней на север. Иногда я думаю поискать дорогу, по которой ходят междугородние мыслебусы, и доехать до Нью-Йорка, как в первый раз из Огайо, давным-давно. Впрочем, это было бы безумием. Сканер в автобусе может опознать меня как беглого заключенного. И у меня больше нет кредитной карты – ее забрали в тюрьме.
Как сильно я изменился с тех давних пор. Каким сильным стало мое тело. Каким бесстрашным – дух.
Я уйду из Перекора в ближайшее время. Пока еще вечер года.
Ребенок должен родиться со дня на день. Сейчас лучшее время года для рождения ребенка – самое начало весны. Я сижу в гостиной у окна, которое выходит на Третью авеню. На западе над пустырями и крышами низких домов я вижу Эмпайр-стейт-билдинг. Боб часто смотрит на него из своего зеленого кресла. А я люблю смотреть на дерево за окном. Оно большое, выше нашего трехэтажного дома. Его мощные корни раздвинули крошащийся асфальт. Отсюда мне видно, что на нижних ветках распускаются листочки. Они свежие, светло-зеленые, и смотреть на них очень приятно.