Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остальное по усмотрению, только по моему, без уговоров на совесть и растопыренных ушей.
Стала теперь уже, после той лесной прогулки под проводами, смотреть на конечное произведение внимательней, с пристальностью, соизмеряя себя эту и себя ту.
Один звать перестал даже, обиделся, что инспектирую его высокое предназначение.
Другие вообще не заметили, что вмешиваюсь в процесс, остались в неведении, не усекли, что сделалась другой в этом отношении.
А скульптор один так просто влюбился, Шуринька, влип по уши, по-настоящему, кажется, до обмороков, хотя моложе, на сколько Паша был меня старше.
Ему 32, и талантливый, из всего чувствуется: как излагает словами, как трепещет надо мной, как встречает на пластилиновый этюд, а их всего семь надо было на полуметровый образ, предварительный, до глины пока ещё и до сверки.
То ли молодой и незрелый в женском отношении, хотя так у них почти не бывает. То ли изначально культурный, воспитанный и нетиповой, вразрез другим соратникам по искусству лепки и отливке из бронзы.
Издалека если глянуть, то с Пашей можно найти некоторую отдалённую схожесть подходами. Но разные судьбы у них же, с первого же дня творения. Этот послевоенный, неиспытавший, и из семьи других скульпторов, наследных, какие и перед ними шли ещё двумя поколениями. Мастерская от отца, образование через фамилию, как ни старайся придумать причину на стороне. Ни талант, ни самостоятельность не спасаёт таких создателей от неприятных подозрений в свой адрес, даже если уже доказали умелость и прошли проверку на трудовой результат.
Говорит:
— Ты не поверишь, как я мечтал бы об одном — чтобы отец мой был кочегаром, к примеру, таксистом или любым малозначимым человеком нашей жизни, чтобы совершенно исключить составляющую зависти и избежать двоякости оценок моей персоны. Они не говорят, конечно, в открытую, но думают, папа, мол, академик, все посты позанимал, стало быть, дорожку сынку своему уже одним только именем своим вытоптал. Лучшие заказы все, высшие ставки, мастерская в центре — всё через блатмейстерство, а не за заслуги перед искусством.
Я:
— Так плюнь и не обращай внимания, просто делай, что должен, и будь что будет.
Он:
— Я и делаю. Тебя в детстве как дразнили?
Я:
— Колотушкой, а тебя?
Он:
— Никак, отца уважали уже тогда, одна только фамилия наша в ступор вводила. Сталин, бывало, на домашний к нам звонил, когда его подпирало высказаться на тему искусства, а я ребёнком был, слышал. Странно, что тебя вообще как-то дразнили при твоей именитой бабушке. И ещё более чем странно, что не пришлось испытать на себе неудобств, подобных моим. Как ты умудрилась стать простой натурщицей, как тебе это удалось? Почему ты не жена дипломата или не дочка какого-нибудь высокопоставленного отца? Где они все, вымерли как мамонты, не оставив от вашей фамилии даже следа коленопреклонённой зависти? Какое счастье, что всё так обошлось, Шуранька, я серьёзно. Это ведь большой для жизни вред и серьёзный стыд, когда тебе держат за несамостоятельную творческую единицу.
Я:
— Это ты меня так успокаиваешь насчёт того, что сделалась в итоге обыкновенным ничтожеством?
Он:
— Если хочешь знать, я так запал на тебя, несмотря что моложе, что чуть не сбрендил именно из-за этого твоего человеческого качества. Ты редчайший экземпляр, столько обезоруживающих достоинств и разительной глубины при такой броской и своеобразной красоте, что поначалу я даже не поверил, что бывает такое. И что при этом ты абсолютно свободна как личность, как женщина и как неуступчивый по первому зову характер.
Я:
— И из этого следует?
Он:
— Следует, я хочу, чтобы мы были вместе, мне плевать на твои 48, и ты плюнь на мои 32, мы просто будем любить друг друга, как два безумца, и наслаждаться нашими близкими отношениями, а там хоть трава не расти, пускай кто что хочет, то и думает про нас.
Шуринька, родная моя!
Я как услыхала, что сказал, так обмерла и на доски его опустилась. Ноги ослабнули и содрогнулись сами по себе. Сижу и плачу, то есть реву, снова дурой последней, снова доверчивой, опять до конца оглоушенной. Думаю, и правда, плевать, какое кому дело, мой будет, а я его: заслужила теперь после стольких невезух и разочарований, а он ждал меня и надеялся, что явлюсь когда-нибудь. Вот, явилась, осколком малой планеты, юбилейной почтовой маркой к празднику нашей встречи, драгоценной восьмой заповедью к непридуманной любви.
Дальше было всё остальное, бабушка.
То есть само по себе оно не случилось, но ждало, надеялось и по всему вытекало, что будет.
И пошло изначально по естественному развитию счастливо возникшей ситуации.
Приблизился ко мне, приподнял, притянул, вжался телом, вдохнул от волос.
И повёл на полати, на второй, нависающий над первым этаж, где больше воздуха и света для любви и открытой взаимности.
Я даже не думала слова одного против. Всё было так изумительно чудесно, к тому же молодое тело, крепкое, с руками и жилками, сам бы мог позы демонстрировать не хуже нашего.
Раздевал медленно, вкушая постепенность. Снова вдыхал, от кожи, от шеи, за ушами, во впадинках. Везде, ну ты понимаешь, как ведёт себя человек настоящего художественного дара, к тому же неупотребляющий и не болтун.
Шуринька, и на этом всё!
Не вздрогнул его младший братец, даже на первую пробу пера, хотя вся я изнывала просто от такой нечеловеческой подготовки. А она оказалась бесчеловечной, пустой, фуфелом, как бы сказал мой Павлик, имитацией, фальсификатом.
Причём знал о себе всё молодой этот творец, с отрочества страдал немужским недомоганием, но всякий раз, говорит, надеюсь, что вот-вот, что выстрелит, случится, переменится, отпустит.
Так-то, моя хорошая.
Не выстрелил никто и никуда, кроме как в моё израненное надеждой сердце, в самую главную мышцу, в миокард, и в сопутствующую горькую обиду на себя же, дуру, что повелась на молодую любовь и не проверенное заранее ответное чувство.
Скажи, хорошая моя, ведь у тебя с наркомом Дыбенко тоже 16 лет разницы было, правильно? Но ведь ничего похожего, верно?
И с почти всеми остальными?
То-то и оно.
Это был у нас с ним седьмой сеанс этюда.
Как раз завершились с лепкой моего пластилинового полуметра.
А на сверку он уже другую вызвал, похожую на меня только одним телом, без внутренней оболочки и всего, о чём пел мне песни вещим своим Олегом. Ведь душа, трепетность и ответность для такой неживой процедуры решительной роли не играют, когда первая фаза по пластилину выполнена талантливой рукой мастера, без опаски для будущих заметных глазу отклонений от размягчения неодушевлённой глины.