Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Довольно часто мне попадаются люди, умеющие взвешивать и оценивать. Они часто задают вопрос: «А это рационально?» Рационально ли собирать огромные деньги на операцию, которая, скорее всего, ничего не даст? Стоит или нет? Или разумнее потратить как-то иначе? На более перспективного ребенка?
Башат появился одним сентябрьским днем, когда я услышала в телефонной трубке тихий мужской голос с сильным акцентом.
– Мой мальчик болен. Помогите, пожалуйста, доктор сказал, вы поможете.
Было плохо слышно, я кое-как записала имя, фамилию и диагноз. Я трус. Я предпочитаю не знать деталей. Опухоль и опухоль, что тут говорить, я не врач, зачем оно мне. Это они, вторые после Бога, пусть решают, курабельна она или нет. Какое мое дело…
– Пришлите мне фотографию! – сказала я в телефон, – мне срочно нужна фотография ребенка. Я напишу про вас в интернете, и мы будем собирать деньги. Вы поняли меня?
– Да, – тихо ответил папа.
Он плохо говорил по-русски, и я полезла в сетевую энциклопедию, чтобы проверить, правильно ли записала диагноз. И зачем-то прочла всю статью. Глиобластома. Лечение – паллиативное. То есть, говоря русским языком, облегчение состояния безо всякой надежды на излечение. Тринадцать лет. Маленький братик. Папа-шофер. Мама-домохозяйка. Деревня где-то на Шелковом Пути, в благословенных краях, где горы сини, перевалы туманны, дороги пыльны и сладок виноград.
В эту минуту снова зазвонил телефон, и мне сказали:
– Я фотограф. Я ничего не понимаю. Какая им нужна фотография? Они пришли в ателье, и я не пойму, о чем они толкуют. Дали ваш номер. Кого снимать? На какой документ?
Я не успеваю сгруппироваться, сформулировать вежливое и обтекаемое и вываливаю на голову неповинного фотографа все сразу: и про тринадцать лет, и про горы и перевалы, и про глиобластому, дери ее черт. И он молчит и слушает, и говорит потом: «О Господи. Я сниму, я хорошо сниму, и денег не надо, и я сейчас пришлю вам фото по электронной почте, диктуйте адрес!»
И проходит минут двадцать – и передо мной на экране черноглазый серьезный парнишка в аккуратной белой рубашке. Велели фотографироваться – и папа повел его к фотографу…
Я пишу в интернете текст.
Я очень долго думаю над этим текстом. Если б я не прочла энциклопедию, было бы проще, но я знаю, что наша битва проиграна. А это трудно, это очень трудно звать людей на заранее проигранную битву.
Я пишу как есть.
Про то, что все без толку. Про то, что не спасем. Про то, что оставить не можем… Пишу даже про папу и фотографа.
Люди приходят. Мы собираем деньги. Очень много денег. Делаем операцию. Потом – химию.
Башат прожил с нами еще год.
Много это или мало? Сколько стоит год жизни?
Это был неплохой год. Вначале Башат ходил в школу и очень просил, чтобы папа присылал мне его тетради. Он хотел, чтобы я знала: он отличник. Ему не стыдно помогать! Он пишет без ошибок, он прекрасно делит в столбик, и что там еще положено… На чистых листах нет помарок, а пятерки аккуратные и пузатые…
Потом почерк стал хуже.
Потом он перестал ходить в школу.
Нужно было ехать в Москву, и накануне папа отвел его на базар, и Башат выбрал для меня в подарок смешного войлочного верблюда. Войлочный верблюд числится среди моих земных сокровищ…
Много это или мало – год?
За год он успел увидеть салют на Красной площади.
Научить братишку читать. Покататься на кораблике по Москве-реке.
И уйти без боли. Во сне.
Весь этот год родители запоминали каждый его шаг. Каждое слово. Каждую улыбку. Каждый день…
Каждый день после его смерти мне звонил папа. Он рассказывал, как приходит мулла, как собирают соседей, как делают все «как полагается».
До сих пор каждый мой праздник начинается с тихого голоса в трубке.
– Мы вам так благодарны, – говорит мне папа Башата. – Пусть Аллах пошлет вам здоровье.
Именно тогда я понимаю одну очень важную вещь: перспективы – это очень существенно. Прогнозы лечения – очень важно. Но, в конечном итоге, значение имеет не это. Не слишком важно, сколько ты прожил, но очень важно – как. Спасти от смерти мы не можем.
Мы можем не бросить. Не оставить один на один с бедой.
* * *
Наступает октябрь.
И вот посреди золотого листопада мне звонит из Петербурга твоя мама. Билеты куплены, дата отъезда назначена. Вы улетаете в Гамбург.
И я еду в Петербург.
У меня в разгаре учебный год, и я еду на один день.
Убила бы, клянусь, убила бы того, кто сказал бы, что я еду прощаться. Но где-то совсем глубоко внутри, там, где болит с того самого первого дня, когда я тебя увидела, я знаю – прощаться.
Поезд приходит из дождливой Москвы в Петербург, зачарованный самым прекрасным из виденных мною в этом городе листопадов.
Меня встречает Оля, и мы едем на машине через весь Питер, по мостам, мимо дворцов и золотых парков, куда-то на окраину, где среди фантастического, залитого солнцем шороха и шепота осеннего парка стоит больница.
Я везу огромные мешки: московские девочки-волонтеры, твои веселые подружки, насовали мне игрушек, машинок, какой-то безумный бумеранг…
Белый коридор. Белый бокс. На стене нарисованы Винни-Пух и поросенок. Я обнимаю тебя и только тут вижу, что ножка у тебя в гипсе и ляйтунг примотан бинтом к тоненькой, до синевы тоненькой руке.
– Что с ногой? – спрашиваю я.
– Перелом, – отвечаешь ты «взрослым» голосом. – Ты же знаешь, кальций вымывается. Кости хрупкие…
– А почему бинт на руке?
– Тут тебе не Москва, такие у них катетеры…
Мы смотрим друг на друга долго, молча, и ты, как всегда, милосердно вспоминаешь о том, что ты – дитя.
– А что это у тебя в пакете? – спрашиваешь ты нейтральным тоном, и я вижу, как прыгают чертики в твоих глазах.
Еще секунда, и ты с упоенным визгом рвешь упаковки, и на кровать сыплются машинки, парашютисты, пожарники, лошадки…
Оля с простеньким фотоаппаратом стоит у дверей.
Так я получаю фотосессию, которую храню сначала во всех своих компьютерах, а потом на «облачных» ресурсах, в далеком электронном «нигде».
На фотографиях тебя едва видно, большинство из них размыты и смазаны – ты вертишься, ты теребишь меня, требуя собрать, прикрепить, запустить. Ты хохочешь, ты совершенно счастлив.
Нам пора уходить: у меня вечерний поезд назад, в Москву, а твоей маме надо забрать последние бумаги из посольства.
Мы соблюдаем ритуал, который принят у нас с первого дня: мы не прощаемся. Ты ненавидишь прощаться, за все время ты ни разу не сказал мне «до свидания». Безошибочно поняв, что мне пора, ты отворачиваешься и нарочито громко гудишь машинкой, стучишь по мячику, словом – делаешь вид, что к тебе происходящее не имеет никакого отношения. Но теперь, уходя, я оборачиваюсь от двери и вижу, что ты серьезно смотришь на меня через плечо.