Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В молодости Анна Андреевна «бежала, перил не касаясь», сжав руки под вуалью, а с годами поступь скорби утяжелилась. Помолитесь о ней.
А теперь про двадцать восемь штыковых и Гумилёва. И про кровушку, которую любит, любит русская земля пить.
Этот образ прекрасен сам по себе. Россия – известная любительница кровушки. Если бы Анна Андреевна жила в Германии, то написала бы, наверное, что-то вроде «эх, земля германская, как с тобою жить? любит, любит Дойчланд кровь чужую лить». Как-то так.
Но Анна Андреевна жила в СССР, поэтому писала про ненасытную до крови русскую землю. То, что стихотворение было вынуто из сердца Анны Андреевны гибелью Гумилёва, говорили и сама Анна Андреевна, и практически все её комментаторы. Этим комментаторам Анна Андреевна рассказывала ещё, как она ездила к Горькому, заступаться за Гумилёва, и «добилась успеха». Это Анна Андреевна, скорее всего, выдумала самостоятельно для комментаторов. Я ей не судья.
Гумилёва расстреляли не зимой, не на снегу. Двадцать восемь штыковых и пять огнестрельных – это месиво, это жуткая развороченная каша, это растерзание. Это страшно, это было, это было недавно. Но никакого отношения к трагедии Гумилёва не имеет.
Анне Андреевне Господь подсказал, что стихотворение, которое она написала в поезде с красноармейцами, с которыми она курила папиросу «Сафо» (уточнила специально – папиросы «Сафо», не какие-то там, и с красноармейцами, которым она показывала, как зажигать папиросы от паровозных искр), оно прекрасное. Оно про террор. Про ужас.
Но чего-то в стихотворении не хватает. Не хватает личного вовлечения поэта в трагедию.
Анна Андреевна решила добавить, как восхищались ею красноармейцы на поезде. И добавила. Но всё равно. Мало личного участия.
И тут всплывает арест и расстрел Гумилёва, к которым Анна Андреевна, не общавшаяся с бывшим мужем, не прощавшая ему ничего, помнящая всё, начинает подвёрстывать историю своей борьбы и скорби. Но кровушку любит, любит русская земля. А не Анна Андреевна, сериально выдававшая картины своих мук. Её уже не смущало, что не про Гумилёва стихи, что зря она, возможно, натягивает вдовий плат на стихотворение по иному трагическому случаю. Неоформленное надо оформить. Убитый должен иметь имя бывшего мужа и носить на себе отпечаток не только двадцати восьми штыковых ударов, но и скорби вдовы. Расстрел Гумилёва надо использовать в литературных целях. Обрамить гибелью, как рамой, несколько строк, написанных на паровозе с красноармейцами, которые ею восхищались, как она с папиросой «Сафо» едет и учит красноармейцев.
Теперь к подверстанному Гумилёву так же примерно расчетливо прикручивают убитого Немцова. Потому как любит, любит кровушку русская земля. И позволяет всем желающим рассказать о личном горе, используя подручно лежащих убитых. Люди, не знающие ровным счётом ничего, хотят сказать всё.
Первый перевод баллады Стивенсона на русский назывался «Вересковое пиво» и, конечно, только из-за правдивого названия стать школьной классикой, искалечевшей миллионы детских душ, не мог.
Лукавый Маршак ввёл в своей перевод какой-то чудесный «мёд», и всё окончательно встало на свои места. Баллада выжимала сердца у детей. Педагоги радовались, что всё идёт по плану, дети не радуются, они обескуражены. Давайте, коллеги, им ещё про циклопа Полифема расскажем, может, у них кровь из ушей пойдёт? А? А?!
Короче, все были счастливы. Кроме меня. Мне баллада не нравилась совершенно. Хотя родные места описываются – Galloway. По-нашему говоря, Gall-Ghaidhealaibh. Мы, правда, называем это место в быту попроще – Gallawa, или крайхеэ саутхарланд юарих Гхаллава. Всё по соседству, вышел из дома, точно, тут всё и происходило. И от этого невесело.
Меня всё в этой балладе смущает. Что за идея, что за жизненная установка такая в этом стихотворении, мне решительно непонятно. Как прямому потомку и скоттов, и пиктов.
Как назидание баллада не проходит.
Как антивоенная манифестация – тоже.
Как гимн мужеству – кого? папаши? да иди ты в жопу, самогонщик.
Этнографическая зарисовка? Мол, последним рубежом обороны против оккупантов для дварфов было – что? Правильно – какое-то пойло, возведённое безумным папкой в принцип, в символ своей несгибаемости.
Если бы стихотворение оставалось «Вересковым пивом», читать его наизусть было бы не так позорно.
Кромешная мозговая темень, называемая теми, до кого вересковый мёд дотянулся через годы, «кельтским туманом». Этих удивительных, счастливых людей полно на концертах ВИА «Мельница», на которые я ходил дважды, и дважды был оттуда унесен стыдом за происходящее.
У немцев с балладами дело было поставлено лучше. Как и всё у немцев, крепкое, надёжное, не расковыряешь пальцем, не раскачаешь ударом лба.
Моя любимая немецкая баллада, которую мне бабушка пересказывала, – про герцога Витекинда, который был язычником и резал христиан. Сам он был саксом, жил по старому закону. Вид имел устрашающий – богатырь, но немецкий такой богатырь, не такой, как русский, понимаете, наверное, разницу.
И вот в доме какого-то лесоруба, к которому Витекинд заехал по делам злодейским, видит он распятие на стене. Герцог за меч. Сейчас, мол, состоится обезглавливание христианина! Старик-лесоруб что-то закручинился от перспектив. Тут к отцу подскакивает его малолетний сынок. С ножиком в руке! Сам маленький, ножик маленький, голосок тоненький. Давай, кричит, папаша, резать язычников! Ты вон того бей топором, а я этого пырну, здорового, который тут не по делу развонялся про Господа нашего! Мол, либер папхен, их двое и нас двое! Прорвёмся!
Герцог Витекинд такое дело видит, смеётся-радуется. Какой малыш прелестный! Какой сынок замечательный! Не буду вас резать, христиане! Верной дорогой шествуете, германцы!
И уехал с криком: «Вотан! Вотан!»
На этом месте я всегда просил бабушку остановиться, потому как дальше папаша-лесоруб сына повесил за нехристианское поведение. Не до смерти, а для внушения. Мол, не надо уподобляться, сынок, врагам, то-сё. Надо, мол, добрее быть, по заповедям. Папаши в балладах постоянно играют какую-то гнусноватую роль, ничего путного от них не дождёшься.
То ли дело история Авраама и сына его Исаака.
Были толстовцы, были. А вот достоевцев не было отчего-то. Никто не признавался.
После выхода мегасериала «Бесы» количество посвященных в существование Ф. М. Достоевского увеличилось. Только и слышишь – бесы, бесы. Кто это, что это, никто пока не объяснил, ограничиваются пересказом понятого, что хорошо.
Никто, правда, не сказал, что любой роман русской классической традиции, да что там роман, любую повесть можно назвать «Бесы» без разрыва со смыслом повествования и авторской позицией. Всё и все о бесах писали.