Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Илья Николаевич появлялся здесь после заседаний Горсовета, и, поскольку его поздний завтрак совпадал с моим ранним, виделись мы постоянно. «Лизе большой привет», – всегда говорил я, прощаясь, а он смотрел на меня и серьёзно кивал. Лёгкий человек, который сам изобрёл себе мучение.
Он же привёл меня в Яхт-клуб на Крестовском. Зимою «Парусное общество» проводило здесь гонки на буерах, и я прекрасно отдохнул, отбиваясь от предложений покататься в подозрительного вида тележке. («Разноглазый, ну какая же это тележка? Это шлюпка».)
В одолженной шубе, я сидел на открытой деревянной террасе, пил подогретое вино и щурился на шлюпки под парусом, которые неслись по льду залива на полозьях острых, как коньки. Официанты выскакивали на террасу налегке в своих белых куртках, сверкающих, как снег вокруг. Их праздничный вид, точные движения и чуть надменные (ведь это был Яхт-клуб, пижонство для взрослых, понты, на которые пижоны с И.С. могли только облизываться) улыбки как нельзя лучше подходили этому февральскому дню, который весь был – синее небо, яркое солнце и пронзительный ветер.
– Глядя в воду, можно прочесть на своём отражении приближающийся час смерти.
– Хорошо, что тут лёд вокруг. Или по льду тоже читается?
– Да ну вас, Разноглазый. – Илья устроился в шезлонге рядом. – Мне-то откуда знать? Это всё так, беседу завести. Подумал, вам будет интересно.
– А. Ну тогда уже можно переходить к тому, что интересно вам.
Он рассмеялся.
– Расскажите мне про Автово.
– Именно про Автово? Не про Николая Павловича?
– Про Николая Павловича я и сам всё знаю.
– Похвальная уверенность.
Он никак не отреагировал, и я стал рассказывать про Автово.
– Я не понял, они что, совсем не возражали?
– А ваши конкуренты возражают, когда вы их разоряете?
– Это называется «слияние и поглощение».
– Вот-вот.
Мы смотрели на сияющие паруса, слышали далёкие радостные крики и близкие голоса проходящих в буфет. Город стоял ледяным дворцом посреди ледяного февраля. Мир был прочен как никогда.
– Он говорит «империя», – сказал я, – и Автово замирает, ошеломлённое величием предлежащих задач. Перед Николаем Павловичем, скажем прямо, замрёшь по-любому… Но они за ним пойдут. Не всё ли равно, насколько охотно?
– Не надо демонизировать.
Я промолчал.
– Нам было лет по десять, – мечтательно сказал Илья. – И затеяли мы бежать в Америку.
– Куда-куда?
– Это такая метафора. Все гимназисты в десять лет бегут в Америку. Начитаются про индейцев да золотые прииски, сухарей накопят… Ну вот как вы в первый раз решились ехать в Автово. С той разницей, что Автово действительно существует.
– Да?
– Да. Большинство ловят в лесочке за Павловском, где они как-то умудряются заблудиться. Но мы были парни умные и взяли курс на Кронштадт.
– Кронштадт – тоже метафора?
– Нет, Кронштадт – это Кронштадт. – Илья махнул рукой неопределённо вперёд. – Угнали яхту Колиного дяди. Лодка небольшая была, справились.
– И что?
– В самом деле, и что? В этом проблема детских воспоминаний. Ими так хочется поделиться, что любой случай поначалу кажется подходящим. Пока тебя, понятно, не вернут на землю дурацким вопросом. – Он развёл руками. – Коля после этого уже никогда никуда не бегал. Ему нужны чересчурные крайности и чтобы все силы напрягать. Война с варварами, например, которых никто не видел. Открытие Америки. Полёт на Луну. Героическое, добываемое исключительно из бредового. Это вопрос пассионарности, вы не находите? Когда всё мало-мальски разумное выбраковывается. А империя – дело техники. Быстро надоест.
– Ну а Кронштадт-то?
– Ну а в Кронштадт может попасть каждый желающий, достаточно нанять сани зимой и катер летом. Или вон буер. Хотите, сейчас и прокатимся?
– Не хочу. – Я поёжился, представив, как ледяной ветер уносит меня к чёрту на кулички. – Не нужно преувеличивать мою пассионарность. Эта шуба, – я легко подёргал мех, – и то пассионарнее. Даже в таком виде. Не то что когда своими ногами бегала. А чтобы надоесть… Он её сперва построит, а потом уже она ему надоедать будет, правда?
2
Вот так сразу и не скажешь, шли на Финбане бои или нет. Выражение «нынешняя власть» до того не поспевало за реалиями, что обыватели уточняли друг у друга: «Самая нынешняя?»
Поначалу людям было страшно, и они сидели по домам – и лишь выгнанные на улицу необходимостью, обнаруживали, что просто сидеть и бояться гораздо страшнее. Конечно, на улицах били и беспредельничали – но на этих улицах всегда кого-нибудь били, и беспредел входил в состав их воздуха. И когда Илья Николаевич говорил Канцлеру: «Они режут друг друга», – он, при всей своей жестокости, не понимал, что сгущает краски. Его городской взгляд отметил смуту, раздор, незапланированные и показавшиеся ему бессмысленными убийства, и безукоризненно логично последовал неправильный вывод о гибели Финбана как политического единства.
Моя родина очень бы удивилась, узнав, что исчезла с политической карты. Те же обыватели, включая самых разнесчастных, были бы до глубины души оскорблены известием, что их трактуют как подвергшееся геноциду стадо баранов. Побои, издевательства, убийства вблизи теряли в метафизическом размере – становились просто побоями, всего лишь издевательствами, ну там убийством, – и гипотетическому доброхоту со стороны обыватель всегда мог сказать: «Это жизнь», – взрослым, ответственным тоном.
Я съехал с квартиры, но бывал в провинции постоянно и много работал.
Во время моего отсутствия события развивались, как предсказал Календула. Банды сперва трусили и жались, потом сорвались с цепи. Сам Календула потерял двух человек и чудом уцелел при покушении, в особняке администрации недосчитались троих и ещё больше – дезертирами, но хуже всего пришлось ментам, оказавшимся в капкане между политическими противниками и народным гневом. И хотя убитые исправно утаскивали убийц на тот свет, убийства не прекращались.
Неожиданно и абсурдно в моду вошли похороны: тела по-прежнему бросали в Раствор, но теперь до дверей морга гроб тащила целая процессия, мужики без шапок, бабы в трауре. Люди консервативные осуждали подобное молодечество. Люди без устоев машинально за него цеплялись. Вдруг оказалось, что смерть, которой так стыдились, и мёртвые, которых так боялись, сделались частью повседневности. Их перестали прятать, их начали открыто оплакивать. Когда я вернулся, всем показалось, что жизнь войдёт в колею, но она туда не вошла.
Закончив с визитами, я неизбежно оказывался в Ресторане, ставшем центром интриг и заговоров. Интриги, в некотором смысле, присутствовали в нём и раньше. Сюда приходили снять и сняться; сплетничали, сводничали, знакомились по-простому. Здесь знали всё обо всех – а чего не знали, на славу придумывали. События становились известны прежде, чем произойти, и если их участник опаздывал оказаться первым вестовщиком, то мог уже не трудиться поправлять: его история была рассказана без него и куда – даром что искажённая – убедительнее. Великая власть слухов смиряла бедного очевидца. Ну что он мог – сперва надсаживался, потом огрызался – затыкал уши – и, мрачнея, сатанея, сдавал позиции: чем умнее был, тем быстрее и проще.