Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом городе, погруженном в глубокие воды вечности, отраженном тысячекратно в слоях плывущего неба над ним, вобравшем в себя все жизни когда-то живущих здесь людей и многажды их вернувшем, – в этом городе, свободном и ускользающем от посягательств всех завоевателей в мире, – в этом грозном и веселом городе невозможно было умереть навсегда. Так только – прикорнуть на минутку в вечность, и сразу же очнуться, и увидеть, как изо всех сил пляшет перед Господом Машиах – красивый человек из дома Давида.
Сначала она брела по улице Яффо – тесной, неудобной в той части, где она, извиваясь, подползает к рынку Маханэ-Иегуда. Пробиралась мимо старых, вросших порогом в тротуар лавок и мастерских, притираясь к стене, чтоб разминуться с идущим навстречу стариком-ортодоксом.
Она любила шататься по рыночным тесным лавчонкам, там всегда можно было наткнуться на неожиданность, то есть на то, что более всего она ценила в жизни.
Сегодня она отыскала в посудо-хозяйственной лавке, которую на задах улицы Агриппас держал весьма сурового вида ультраортодокс с длинными седыми пейсами, накрученными на дужки очков, – белую фаянсовую кружку с грустной надписью по-английски: «Оральный секс – темное, одинокое и неблагодарное дело, но кто-то ведь должен им заниматься…»
Стараясь ничем не обнаружить перед хозяином лавки своего ликования, она уплатила за чашку с лукавой надписью пять шекелей и напоследок, не удержавшись, спросила, ласково глядя на старика:
– А ты читаешь по-английски?
Он не ответил. Очевидно, старик был из района Меа-Шеарим, где не говорят в быту на иврите, считая это осквернением святого языка. Тогда Зяма задала тот же вопрос на идиш. Старик ничуть не удивился.
– Пусть гои читают на своих языках, – с достоинством коэна ответил он…
И который раз к растроганному ее сердцу – а ее способны были растрогать и внезапная ласка, и доверчивая глупость, и простодушное хамство, и коварство, и идиотская шутка (она вообще по натуре своей была сочувственным наблюдателем) – к растроганному ее сердцу подкатила нежность к этому старому иерусалимскому еврею, уроженцу религиозного квартала Меа-Шеарим, добывающему свою тяжелую парнасу на сбыте неприличных чашек.
Так, спустя несколько дней после приезда, она испытала мгновенный, как ожог, удар настоящего счастья.
В автобусе номер тридцать шесть она увидела мальчика.
Он был очень мал ростом, щупл и не просто некрасив – он был восхитительно, кинематографически, карикатурно уродлив. Судя по одежде, ему уже исполнилось тринадцать (возраст совершеннолетия): черный сюртучок, черные брюки и, главное, широкополая черная шляпа – отрок был учащимся одной из ультрарелигиозных иешив.
Так вот, он был фантастически уродлив.
Перед отъездом из Москвы все троллейбусные остановки в районе, где жила Зямина семья, были обклеены листовками какого-то патриотического общества. На одной из таких листовок был изображен Сатана в виде еврейского отрока в специфической одежде времен черты оседлости (там, на остановке московского троллейбуса, этот костюм казался ей аксессуаром старины глубокой; сегодня не было ничего более привычного ее иерусалимскому глазу). Одна нога отрока в черном ботинке была выставлена вперед, вторую он как бы воровато завел назад, и – о ужас! – это было волосатое копыто дьявола. Основной же заряд горючей своей, искренней страсти-ненависти художник вложил в изображение типично еврейской физиономии, какой он таковую понимал: длинный крючковатый нос, скошенный лоб, срезанный подбородок, маленькие косящие глазки… словом, персонаж анекдота.
Так вот. Мальчик в именно таком костюме, именно с таким лицом – урод из антисемитского анекдота – сидел перед Зямой в иерусалимском автобусе номер тридцать шесть, следующем по маршруту Рамот – центр. Она даже под сиденье заглянула – нет ли копыта. Копыта она не обнаружила, а вот ногу в приютском черном, несоразмерно большом, растоптанном, как лапоть, ботинке он закинул на другую ногу и весьма вальяжно ею покачивал. На колене у него лежал раскрытый карманный молитвенник, и мальчик бормотал молитву, покачивая шляпой в такт движению автобуса.
И таким спокойствием было исполнено это уродливое, рыжее, щуплое создание, таким безмятежным достоинством дышали все его жесты – движения человека, не знающего унижений, – что вот в тот момент Зяма и испытала сильное, как удар, сжатие сердечной мышцы: счастье. Настоящее счастье при мысли, что этот мальчик родился и живет здесь.
– …Ты прав, – сказала она старику-ортодоксу.
– Пусть гои читают на своих языках. Заверни-ка мне эту замечательную чашку.
Витя лежал в постели между господином Штыкерголдом и его преосвященством кардиналом Франции Жаном-Мари Люстижье.
Штыкерголд вел себя безобразно. Он изрыгал проклятия, брызжа слюной на Витю, через два слова на третье повторял: «Финита газэта!» – и отчаянно перебрехивался с кардиналом. Его преосвященство вяло огрызался.
Он лежал на спине, не открывая глаз, торжественно сложив на груди ладони лодочкой. На нем была кардинальская мантия, круглая шапочка, похожая на обычную ермолку, а на ногах – Витины пляжные сандалики.
Чувствовалось, что кардиналу стыдно. Все-таки воспитание сказывалось – он лежал спокойно, корректно лежал, не пихаясь локтями, не брызжа слюной, так, вставлял иногда пару слов на идиш – европейское образование, как ни крути… Да, с кардиналом можно было лежать и дальше, сколько душе угодно можно было лежать.
– Из-за тебья с твоей варьоватой Зьямой я обьязан вальяться в одной постели с этим гоем! – крикнул Штыкерголд.
– Je ne c’est goy! – обиженно воскликнул кардинал, не открывая глаз. – Их бин аид.
– Нет, ты гой!! – заорал на кардинала мар Штыкерголд через Витину голову. – Финита газэта! Если б не эти… я б в жизни с тобой рядом не лег! Я б с тобой рядом и на кладбище не лег!
– Их бин юде, – грустно проговорил его преосвященство. – Майн либе маме сгорела в печи Освенцима.
Витя поморщился.
– Послушайте, – мягко проговорил он, повернув голову к кардиналу. – Вот этим вы могли бы не спекулировать.
– Поц! – заорал грубиян Штыкерголд. – Почему ты не читал кадиш по маме? В сорок пьятом ты был уже велький хлопчик, поц!
– В католическом молитвеннике нет такой молитвы, – виновато отвечал кардинал, оправляя на груди складки красного «цуккетто».
Его преосвященство определенно нравился Вите. Он хотел бы остаться с ним наедине и хорошенько порасспросить того о Париже, который Витя до дрожи любил и знал как свои пять пальцев, хотя и не бывал там ни разу. Он бы приготовил кардиналу курицу под винным соусом, потом бы они вышли погулять по ночному Яффо, и архиепископ Жан-Мари Люстижье порассказал бы ему о соборе Нотр-Дам де Пари, настоятелем которого являлся вот уже много лет…
– Монсеньор, – проговорил Витя, обнаруживая с некоторым приятным изумлением, что легко вспомнил французский, – я хотел извиниться перед вами за хамскую статью нашего идиота, Рона Каца. Это он убедил Зяму, что хорошая клизма вам не повредит. Ей-богу, мы не предполагали, какой скандал из этого раздует общественность. И уж конечно мы не могли себе представить, что господина Штыкерголда вызовут в канцелярию премьер-министра.