Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О том, может ли машина или раствор иметь душу, велись ожесточенные споры на Соборе 2479 года, пока наконец Собор не провозгласил новый догмат, Косвенного Сотворения, согласно которому Господь наделил разумную тварь способностью зачинать разум второй волны; но и это не было еще концом перемен: в скором времени обнаружилось, что искусственные умы могут производить другие умы, следующего порядка, а также синтезировать, по собственному расчету, человекообразные существа и даже обычных людей из первой попавшейся кучки материи.
Попытки спасти догмат о бессмертии души предпринимались и позже, но потерпели крушение под ударами новых открытий, сущей лавиной обрушившихся на XXVI столетие; едва успевали подремонтировать догмат очередным толкованием, как на свет появлялась опровергающая его технология сознания.
В результате возникло множество сект и ересей, которые попросту отрицали очевидные факты. Но дуистическая церковь оставила в силе только один догмат – Косвенного Сотворения; что же до посмертного существования, то веру в непрерывность индивидуального, личного бытия спасти не удалось, поскольку и личность и индивидуальность в этом мире стали пустыми словами. Два или несколько разумов можно сливать в один, и не только у машин и растворов, но даже у людей; благодаря персонетике появилась возможность изготовлять миры, замкнутые в машинах, в которых возникало разумное бытие, а оно, в свою очередь, в этом узилище могло конструировать следующее поколение разумных субъектов; разум можно было усиливать, делить, умножать, редуцировать, обращать вспять и так далее. Крушению догматов сопутствовало падение авторитета религии; прежняя вера в столь твердо обещанное вечное блаженство, во всяком случае индивидуальное, тоже угасла.
Видя, что богословская мысль не поспевает за техническим прогрессом, Собор 2542 года основал орден прогнозитов – для футурологических исследований в области веры, ибо предвосхищение дальнейших ее судеб становилось неотложной задачей. Аморальность новых биотехнологий ужасала не одних лишь верующих; так, клонированием можно было получать не только нормальных людей, но и почти безмозглые, способные лишь к механическому труду существа и даже выстилать особыми тканями, выращенными из организма человека или животного, полы и стены; можно было изготовлять вилки, разъемы, усилители и ослабители разумности, вызывать состояние мистического парения духа в компьютере или растворе, превращать лягушачью икринку в мудреца, наделенного телом человека, животного или существа, доселе невиданного, спроектированного профессионалами-эмбрионистами. Это встречало сопротивление также со стороны мирян – очень сильное, однако же тщетное.
Обо всем этом отец Дарг рассказывал с полнейшим спокойствием, как о чем-то самоочевидном; впрочем, для него это и было очевидностью – частью дихтонской истории. Хотя бесчисленные вопросы сами просились мне на язык, я не хотел показаться назойливым, а потому после ужина вернулся в келью и раскрыл второй том труда А. Грагза, который, как свидетельствовала пометка на первой странице, относился к числу запрещенных книг.
Я узнал, что в 2401 году Биг Брогар, Дирр Даагард и Мерр Дарр распахнули двери перед неограниченной свободой автоэволюции; эти ученые горячо верили, что возникший благодаря их открытию Homo Autofac Sapiens, или Самодел Разумный, достигнет полной гармонии и счастья и, наделив себя такими формами тела и свойствами души, какие сочтет наиболее совершенными, преодолеет, если захочет того, Барьер Смерти. Словом, в эпоху Второй Биотической Революции (первая началась с появлением живчиков, производящих потребительские товары) они проявили максимализм и оптимизм, типичный в истории науки. Подобные надежды возлагали на каждую эпохальную технологию.
Сперва автоэволюционная инженерия (или, иначе, эмбрионистское движение) развивалась как будто в соответствии с предвидениями своих просвещенных творцов. Идеалы здоровья, гармонии, духовно-телесной красоты широко воплощались в жизнь; конституции гарантировали каждому право обладания наиболее ценными психосоматическими свойствами. Очень скоро любые врожденные деформации и увечья, уродство и глупость стали не более чем пережитками. Но развитие потому и развитие, что разные прогрессивные новшества неустанно подталкивают его вперед, так что на этом дело не кончилось. Начало дальнейших перемен было с виду невинным. Девушки наводили на себя красоту благодаря кожной биожутерии и прочим телесным изыскам (ушки сердечком, жемчуговые ногти), появились сбоку– и сзадибородые юноши, щеголявшие наголовными гребешками, челюстями двойной зубастости и т. п.
Двадцать лет спустя появились первые политические партии. Я не сразу сообразил, что «политика» означает на Дихтонии нечто иное, чем у нас. В отличие от политической программы, то есть призыва множить телесные формы, монолитическая программа провозглашает редукционизм, то есть отказ от излишних, по мнению монотиков данной партии, органов. Когда я дошел до этого места увлекательной книги Грагза, в келью без стука вбежал мой послушник и, не скрывая испуга, велел мне немедленно собираться, поскольку привратник заметил опасность. Я спросил, какую, но он торопил меня, повторяя, что нельзя терять ни минуты. Никаких личных вещей у меня не было, поэтому, с одной лишь книгой под мышкой, я побежал вслед за моим провожатым.
В подземной трапезной лихорадочно суетились деструкцианцы; по каменному желобу съезжали целые груды книг, сталкиваемых сверху братьями библиотекарями, затем их грузили в контейнеры и в величайшей спешке опускали в колодец, пробитый в сплошном камне; на моих ошеломленных глазах монахи, вмиг раздевшись донага, поспешно сбрасывали в бетонированное отверстие свои облачения и капюшоны; все они до единого оказались роботами, лишь отдаленно напоминавшими человека. Затем они гурьбою принялись за меня, прилепляя к моему телу что-то вроде диковинных кантов, пузыреобразных и змеевидных, какие-то хвосты и конечности, – толком я не мог разобрать, так они торопились; настоятель собственноручно приладил к моей голове нутрешку, похожую на сильно надутого и лопнувшего в нескольких местах таракана; пока одни прилепляли, другие уже разрисовывали меня в полоску. Поблизости не было ни зеркала, ни даже блестящей поверхности, так что не знаю, как я выглядел; но они, похоже, были очень довольны тем, что получилось.
Меня подталкивали, я очутился в углу и лишь тут заметил, что похож скорее на четвероногое или шестиногое, нежели на прямоходящее существо. Мне велели опуститься на четвереньки и на все вопросы, буде таковые последуют, отвечать исключительно блеяньем. И тотчас двери задрожали от ударов; братья роботы бросились к каким-то вытащенным на середину трапезной аппаратам, напоминавшим (впрочем, не слишком) швейные машины, и трапезная заполнилась стрекотанием их мнимой работы. По каменным ступеням спустился отряд летучей инспекции. Разглядев инспекторов ближе, я еле устоял на своих четырех ногах. Я не понял, одеты они или нет; каждый выглядел по-особому, не так, как другие.
Кажется, у всех у них были хвосты с волосяным бунчуком на конце, в котором прятался мощный кулак; они носили хвосты, эти были небрежно переброшены через плечо, если можно назвать плечом пузыревидную выпуклость, опоясанную крупными бородавками; посередине этого пузыря виднелась молочно-белая кожа, а на ней появлялись и пропадали цветные стигматы – я не сразу понял, что инспектора общаются между собой не только голосом, но и при помощи картинок и знаков, возникающих на этом телесном экране. Я попробовал пересчитать у них ноги (если это были ноги); у каждого имелось не меньше двух ног, но попадались трех– и даже пятиногие; впрочем, мне показалось, что чем больше ног, тем неудобнее им было ходить. Они обошли весь зал, бегло оглядели монахов, склонившихся над машинами и трудившихся с истовым прилежанием; наконец самый высокий инспектор, с огромным оранжевым жабо вокруг нутрешки, которая надувалась и неярко светилась при каждом его слове, велел какому-то коротышке, всего лишь двуногому и с куцым хвостом – должно быть, писарю, – осмотреть тривутню. Что-то они писали, меряли, ни слова не говоря монахам-роботам, и хотели уже было идти, как вдруг зеленоватый трехногий заметил меня; он потянул за один из моих бахромчатых кантов, и я на всякий случай тихонько заблеял.