Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Неужели пейзаж за окном действительно так значим?» – перебиваю его.
«Если бы это не случилось со мной, я бы тебе и сейчас ответил: чушь какая-то, ерунда, – пожимает плечами он. – Но ты не поверишь, с нами обоими в тот момент, когда мы неслись из аэропорта в клинику, приключилась странная штука: эти березы, этот знакомый на вкус воздух вдруг придали уверенности в том, что здесь-то у нас всё будет хорошо; по крайней мере – без ухудшений. В клинике не успеваем опомниться, как входит одна медсестра, вторая, третья, у всех сосредоточенные доброжелательные лица и вопросы вроде: «Что вы желаете на обед: суп с фрикадельками или суп-пюре?» В общем, почти как в хорошей гостинице. И главное – никакого больничного запаха. На следующее утро я должен идти к тому самому профессору Вестфалю. Это скромный мужчина средних лет с крепким рукопожатием, одет в рубашку и джинсы. Кабинет аккуратно заставлен медицинской литературой. На столе модель черепа. На экране компьютера МРТ-снимки моей жены. «Манфред Вестфаль», – по-английски приветствует профессор. Садится. Отворачивается к окну. Возвращается ко мне и смотрит прямо в глаза: жесткий, цепкий, глубоко проникающий взгляд. Четко отделяя каждое слово, произносит: «Дмитрий, не стройте иллюзий. Ваша жена умрет»«.
Шепелев хлопает себя по карманам, как будто ищет сигареты. Но он не курит. Шарит рукой по столику. Но там пусто. Смотрит по сторонам, словно увидел кого-то знакомого. Но в кафе никто не заходит.
«Что ты ответил?» – возвращаю его к беседе.
Он пытается вспомнить, ответил ли он тогда вообще хоть что-то профессору Вестфалю. Но не может. Потому что боится не совладать с эмоциями. Точно так же, как тогда, три года назад, пытался совладать с эмоциями, возвращаясь из кабинета профессора в палату номер 316, где Жанна ждала его и хороших новостей, которых у него не было. Но тогда справляться с эмоциями в одиночку ему не пришлось: вместе с Шепелевым в палату вошел – как выяснилось – лечащий врач. Его рукопожатие было мягким, шутки – остроумными, а речь – не пугающей. Он делал всё возможное, чтобы пациентке Жанне Фриске было комфортно, кроме одного – не обманывал.
«Понимаешь, – рассуждает Шепелев, – с точки зрения немецких врачей (человеку неподготовленному нужно время, чтобы привыкнуть к болезни), болезни, в том числе и онкологические, делятся на те, которые они воспринимают как излечимые, и все остальные – при которых возможно только немного продлить жизнь и сохранить ее качество. «Борьба против рака», «вызов болезни», «сражение» – это слова не их лексикона. Безусловно, нас лечили, нас поддерживали, нам сочувствовали. Но ни о какой надежде речи не шло. Просто курс облучения и шесть курсов стандартной химиотерапии. Но при этом – окна из палаты в старинный парк, возможность засыпать и просыпаться вместе, кофе с круассанами на завтрак и возможность общаться с сыном Платоном столько, сколько у Жанны было сил. В немецких больницах нет этой, вдолбленной нам с детства, фобии перед грязью, инфекциями, особенными детскими болезнями, которые делают невозможным посещение маленькими детьми своих больных родителей. В общем, как это ни странно, лечение в UKE – один из самых светлых и даже романтических моментов болезни Жанны».
Он еще немного помолчит, как будто растерянно. А потом очень быстро, без выражения, как будто читает инструкцию по безопасности или какую-то памятку, расскажет, как именно там, в Гамбурге, ему впервые приснился сон о том, как оправившаяся после болезни Жанна возвращается на сцену, как публика, замерев, смотрит на нее, пытаясь угадать нанесенные раком отметины, но Жанна прекрасна как раньше. Она выходит на авансцену, становится в луч прожектора и поет. Зал с восхищением смотрит на нее, а потом взрывается аплодисментами: она победила!
Возможно, поэтому, когда после обещанных шести курсов химиотерапии профессор Вестфаль пришел проститься с Димой и Жанной и, по-отечески посмотрев в глаза Шепелеву, произнес: «Ты справишься», тот с вызовом ответил: «Мы еще удивим вас. Вот увидите!»
– Как ты планировал его удивить?
– Никак. Не знаю. Никакого конкретного плана у меня не было. Только откуда-то из подсознания всплыло вдруг слово «реабилитация». Я представил страшно кинематографично: красивая клиника в горах на берегу озера, чистый воздух, лебеди. Жанна занимается физиотерапией, набирается сил и хорошеет на глазах. Потому что просто сидеть и ждать, когда подействует «химия» и подействует ли, мне казалось неправильным. Я считал, что надо всё время двигаться, надо действовать. Немецкие врачи мой энтузиазм не разделяли, но пожали плечами: желание клиента – закон. И в течение двух дней нам была подобрана клиника: лебеди, озеро, парк, вот это всё, как я хотел.
Счет, по немецким меркам, удивил: шесть тысяч евро в месяц. Но неожиданно для себя, привыкшего дотошно впиваться в суть всякого медицинского разговора, Шепелев пропустил мимо ушей все подробности: подписал бумаги и улетел в Москву. На «реабилитацию» Жанну перевозили уже без него.
Он сперва смеется минуту каким-то своим воспоминаниям. И только потом посвящает в них меня: «Через пару дней, Катя, я получаю от жены гору смайликов: немецкие врачи, оказывается, перевели ее в хоспис; трудности перевода. Это, конечно, издержки жизни медицинского туриста. Даже зная язык, даже полагая, что контролируешь ситуацию, ты всё равно оказываешься немножко с завязанными глазами, потому что находишься не дома, не все понимаешь и не обо всем можешь поговорить с теми, кто рядом. Жанну перевезли в хоспис».
Еле прихожу в себя, переспрашиваю: «Таким был твой план удивить профессора?»
«У меня не было плана. Но это – урок всем другим людям, у которых не будет плана: всегда рядом есть кто-то, кто сможет воспользоваться вашей растерянностью и распорядиться вашими деньгами по своему усмотрению. И, кстати, наш вариант был не худшим: в том хосписе действительно было красиво. А в озере рядом действительно плавали лебеди. Но это было совсем не то, что я имел в виду, произнося слово «реабилитация»«.
В большом, пропитанном осенью парке маленького немецкого городка Мюнстер я сижу на скамейке с мамой семилетнего мальчика Димы. Дима играет в классики с русскоговорящей сопровождающей Эрикой. Услуги Эрики входят в стоимость контракта, который мама Димы заключила с Университетской клиникой Мюнстера. В контракте сказано, что Эрика должна быть всегда на связи с семьей Димы, переводить всё, что говорят врачи Диминой маме и что Димина мама хочет спросить у врачей. В любое время суток.
«Вы знаете, я всё никак не могу поверить, что после стольких унижений к нам стали относиться как к людям, что у нас появились права», – говорит Димина мама и вздыхает. Мне кажется, что сейчас она должна заплакать, и я втягиваю голову в плечи. Как любой нормальный человек, я очень неловко себя чувствую, когда плачут мамы больных детей. Но Димина мама не плачет. Она просто говорит. Вроде бы восхищенно, но всё как-то на одной ноте. Кажется, она действительно до сих пор не верит. «По сравнению с тем, как это было в ****ске (я намеренно опускаю имя Диминой мамы и город, откуда они родом. Поверьте, это типичная ситуация для любого российского города. Тем более что почти во всех трудных случаях такие дети с мамами оказываются в Москве, где очень часто сценарий повторяется), мы как будто очутились на другой планете. В первый же день после прилета мы прошли полное обследование. У нас взяли все анализы крови, пробирок пятнадцать, наверное, чтобы проверить всё по всем показателям. Они всё делают так основательно, вплоть до каждой мелочи. И всё время повторяют: не стесняйтесь спрашивать. Мне это так странно. Наш завотделением в Москве всё время орал на мамочек: «Перестаньте дергать врачей, не мешайте им работать». А тут… У Димы вчера ночью заболела голова очень сильно, они повезли его сразу же на КТ, проверить, нет ли кровоизлияния. У нас в городе на КТ надо в очереди стоять не меньше месяца. И из-за какой-то головной боли никто, конечно, посреди ночи никакое КТ делать не будет». Мама опять вздыхает.