Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двенадцать дней зоны застругов вместились в две странички журнала. Может, кто-нибудь его и полистает лениво, а может, посмотрит, что написано коряво и неразборчиво, ругнётся и спихнёт в архив. А ты сначала спроси, почему неразборчиво, а потом ругайся! Это я могу Борьку крыть, а ты не смей: два ребра у Борьки сломано, понял?
И памятью своей стал Гаврилов расшифровывать две последние страницы.
В прежние походы зону застругов проходили с песней. Ну, это, говоря фигурально, песен, конечно, никто не пел — ругались сквозь зубы, чтоб язык не откусить. В том смысле с песней, что машины и люди были в настроении, камбуз ломился от всякой снеди, а купол, освещённый ярким летним солнцем, весело подмигивал. И мороз — не мороз, пятнадцать — двадцать градусов всего, в кожаных куртках на воздухе работали. Каждый день самолёты крыльями покачивали, смешные письма от ребят, пироги с капустой, яблоки сбрасывали. Валера зазевался на заструге, тюкнулся носом — общий смех. Петя на ходу задом тамбурную дверь вышиб — хохот.
Даже не верится, что и в прежние походы, добравшись наконец до Мирного, в баню на карачках вползали. Блажь то была, а не усталость!
Всё дело, подумал Гаврилов, в запасе сил. Раньше его хватало на три тысячи километров, а теперь едва на две. Уже на Комсомольской примерно кончился этот запас. К Востоку-1 подошли на полусогнутых, а по застругам двигались уже на святом духе.
Всю жизнь ненавидел и презирал Гаврилов мужские слёзы, мирился с ними только тогда, когда салютовал над братскими могилами. А тут содрогнулся, увидев мокрые глаза у Игната, — никак не мог Игнат натянуть на себя унты; в сторону отошёл, чтоб не слышать, как скулит Тошка, у которого кувалда валилась из рук, и, самое худшее, сам от бессилия чуть не разнюнился, когда железные тиски сжали сердце и ноги не поднимались на трап «Харьковчанки». Никто не видел — и то хорошо…
Мясо кончилось! По хорошему бифштексу на завтрак, обед и ужин — подзарядили бы аккумуляторы. Плохо в полярке человеку без мяса, здесь и сам Лев Толстой не бравировал бы своим вегетарианством. Молодец Лёнька, чуть не пришиб Гаврилов его тогда, а не сбрось он в пожар полуфабрикаты с крыши балка, пришлось бы возвращаться на Восток. Хотя вряд ли, это сегодня так кажется, назад ходу не было.
Выжали морозы и синицынское топливо у походников силы до капли — отсюда и все неудачи, ошибки за ошибкой. То Игнат «Харьковчанку» увёл в сторону, то Лёнька с Тошкой забыли про давление масла и чуть подшипники не расплавили, то многоопытный Сомов спросонья рванул на третьей передаче и смял бампер о сани.
Петю еле откачали: на вершине купола никогда не забывал проветривать камбуз, а до двух километров спустились, и газ почти полностью стал сгорать — задремал у плиты и едва не отдал богу душу. Не заскочи Тошка на камбуз испить чайку, быть бы Петрухе на острове Буромского… С желчью и кровью вывернуло, но молодой, отдышался, на третьи сутки уже выгнал Алексея из камбуза.
Борис тоже хорош гусь, расселся в своём кресле, как в театре. Не два ребра сломать, грудную клетку могло бы раздавить, когда «Харьковчанка» с заструга-трамплина прыгнула. Шесть дней, обложенный спальными мешками, провалялся Борис на полке, пока заструги не кончились. На стоянках губы до крови кусал, а ни одного сеанса с Мирным не пропустил — хорошо заквашен Борька Маслов, на совесть. А ты говоришь — почерк, ругнул Гаврилов им же выдуманного оппонента.
Прочитал корявую строчку: «Потер. б-н пропана, пшик ост.». Алексей небось и про Лёлю забыл, с опущенной головой ходит, казнится. Правильно, казнись, переживай свою вину. Решётка сбоку от хозсаней приварена добротно, твоя забота была надёжно закрепить баллон в ячейке — твой это участок работы. Не заструги, а ты, док, виновен в том, что баллон потерян, ты будешь отвечать, когда люди начнут жевать непроваренные концентраты и запивать их чуть тёплой водичкой.
Гаврилов встал, подошёл к нарам и посмотрел на спящего Алексея. Бороду рвал — умолял разрешить вернуться, искать баллон. Скверно тебе жить стало, Лёша, но пройди и через это. Хорошим для всех быть легко, а ты поживи в шкуре человека, на которого товарищи лютыми зверями смотрят. Познавай, как сам говорил, меру добра и зла. Ну, ничего, сынок, спи спокойно, народ мы отходчивый, зло в душе не храним.
Гаврилов снова присел у капельницы и взял журнал. Вот, пожалуй, и все ошибки, в других бедах виноваты не люди, а до смерти усталая техника.
Вспомнил, как повёз однажды семью на дачу и километров через двадцать обнаружил, что забыл дома водительские права. Развернулся и потихоньку, льстиво улыбаясь орудовцам, поехал домой. Очень тогда расстроился — минут сорок времени выбросил псу под хвост. А когда неделю назад Давид на стоянке не увидел за тягачом саней, то молча потрогал лопнувшую серьгу сцепного устройства и вместе с Игнатом отправился обратно. Четыре километра — туда, четыре — обратно: три часа не у рыбалки на даче, у сна своего одолжили. Неделя прошла, а до сих пор этих часов не хватает братьям. Особенно Давиду; серьгу в походе не заменишь, для этого нужно снимать балок и разбирать сцепное устройство, вот и тащит он сани на мягкой сцепке, на двух танковых тросах. Сани гуляют, уходят с колеи, разгоняются и бьют по балку; удивляешься, как ещё не разнесло его в щепки.
Ещё запись, последняя: «Камб. т-ч остав. на 194 км».
Посмотрел на верхние нары, где притих в мешке Петя. До подъёма полчаса, пора Петрухе на вахту. Решил не будить. Налил из бидона в кастрюлю и чайник таяной воды, поставил на плиту, зажёг обе конфорки. Камбуз теперь у Петрухи, что танцевальный зал — целый квадратный метр. Есть где повару развернуться. Дня на три газа должно хватить, а там, Петя, садись и читай газету.
Не камбузный балок, не ресторан «Сосулька» с его пробитыми морозом стенами — душу свою оставил Петя на сто девяносто четвёртом километре. Плиту четырёхконфорочную, кастрюли, утварь всякую слезами умывал, как с живыми существами прощался. На этот раз вышел у Сомова из строя ПМП — планетарный механизм поворота, а весит он килограммов двести с лишним, и поднять его можно лишь краном-стрелой с «неотложки».