Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Около ворот гармошкой Инджи дала старику провести руками по растяжкам, по деревянному опорному столбу, по заржавевшей проволоке. Его пальцы видели и слышали, а голова повернулась к ветру, дувшему с Кейв Горджа. Ветер нес с собой запахи растений и потайных мест Горы Немыслимой. Инджи видела, что он вдыхает глубоко, и наполняет грудь воздухом, и заметила, как решительно старые ноги приняли вызов горы.
8
Он не знал, как она выглядит, но пахла она ароматами юной женщины у фонтана в давно забытом городе. Да, во Флоренции. Красные крыши города за многие годы сделались в его снах еще краснее, а дивные каменные улицы превратились в лабиринты тревоги там, во внутреннем дворике, с водой, плещущей у него под рукой, с попугаями, довольно-таки больно клевавшими у него с ладони — иногда он ощущал влагу между пальцами, а если подносил руку ко рту, и соленый вкус. Он думал, что это, вероятно, кровь. Но с таким же успехом это может быть моча попугаев, думал он иногда, да все, что угодно. Сколько народу вокруг меня, глазеют на меня, выслеживают меня? Когда, наконец, они отволокут меня в гору, привяжут к Пресвятой Деве и казнят этими ружьями, воняющими ружейным маслом, которое я чую?
Почему никто больше не берет меня за руку? Я сижу и мечтаю о камне: сперва грубо обтесанном, местами зазубренном, выдранном из земли. Влажный, с прилипшей к нему землей, может быть, мелкими корешками, или пауком, который сплел свою паутину между камнем и кустом, и все еще сидит там, как пятнышко сажи, и ты раздавишь его перед тем, как начнешь перекатывать камень, и ощупывать его края, чтобы понять, в каком месте он расколется, выдержит ли грубое острие резца.
Мягкий, жесткий камень: я чувствую твой запах, когда ты пылаешь, словно огонь в тебе жалуется, потому что я хочу укротить тебя; я чувствую в тебе запах лавы и извержений много, много лет назад, когда Господь еще только мечтал создать мужчину и женщину, когда ты, старше, чем мы все, родился здесь из материалов таких же мягких и жидких, как вода. Ты был в начале всего, со своими грубыми щеками, как лицо старика отца, может быть, самого Господа, может, Господь и есть камень, и есть тишина среди нас, ничто и все, вездесущий, земля у нас под ногами.
Но она пришла и окутала меня своими ароматами, как шарфом, сотканным из красок, про существование которых я давно забыл. Она пахнет бледно-розовым, нежным розовым заката, синим, где вода и солнце встречаются во вспышке света, ее прикосновение такое же мягкое, как прикосновение языка, ее дыхание, как ветер, дующий осенне-желтым над равнинами. Я чувствую ее кровь: я знаю, когда у нее наступает красное время; я нюхаю ее, робкую молодую женщину, описывающую вокруг меня круги и не знающую, как это меня пугает — когда люди кружат вокруг меня, словно грифы над падалью, и думают, будто я не знаю, что они здесь. Но я чувствую, я чувствую, как останавливается ветер, как меняется температура, чувствую тепло тела рядом с собой, на северо-востоке, потому что мое чувство направления осталось при мне, такое же точное, как компас, спасибо Тебе, Господи, за это. Я только забыл, как именно выглядят предметы.
Помню ли я правильно? Павлин, иногда идущий ко мне, в страхе распустив перья на хвосте. Так много глаз на его хвосте! Они, верно, смеются надо мной?
Она дотронулась до моей щеки. Это обожгло, как огнем — прикосновение другого человека, когда у тебя только и есть, что твои руки, но они не хотят прикасаться больше к телу, потому что ты не знаешь, кто за тобой наблюдает. Ты бываешь когда-нибудь один? Может, кто-то притаился в углу твоей спальни, у изножья кровати, у закрытой двери?
Та ночь, Марио Сальвиати, та сумасшедшая ночь, старик, когда тебе показалось, что ты унюхал в своей комнате то ли попугая, то ли павлина, а, может, страуса, и был уверен, что ты не один, и ты напряг свое осязание и обоняние, и натянул одеяло на себя, а потом скинул его ногами и набросил на ту штуку в углу.
Это было мужское тело, но покрытое жесткими птичьими перьями, изогнутыми, как на орлином крыле, и большое сухожилие, и не рука, и не настоящее крыло, и твердая мускулистая грудь, но мягкое ниже, и ужасный запах, как только что расколотая скала, и пахло порохом и корицей. Ты боролся с той штукой: то ли крупный мужчина, то ли птица, что-то, ударившее тебя стальным крылом, и сердце его, ты чувствовал, билось, как сумасшедшее, у него под ребрами, и его влажное дыхание, испуганное, как и твое, у твоей щеки, и вы боролись, скатившись на пол, за кровать.
Потом он нанес тебе сильнейший удар, и ты схватил его в последний раз и подумал: Господи, за мной послали демона, чтобы, наконец, уничтожить меня, послали ко мне человеко-птицу, чтобы окончательно свести меня с ума.
А потом он исчез, оставив запах страха и газов, а ты лежал, истекая потом, и стонал, и задыхался, и держал огромное перо, которое выдрал у него из крыла, когда вырвался, а потом ты учуял свою дочь, ту, кроткую, хотевшую стать монахиней, что должна была стать монахиней, что должна была учиться в маленькой католической школе, но генерал сбил ее с пути, человек с растопившейся плотью там, где должна быть левая ягодица. Однажды он обнажился, как люди с винтовками, охлаждавшиеся в запруде и язвительно рассуждавшие о стремительной воде, и его ягодица походила на растопившийся свечной воск в том месте, где шрапнель из пушки отхватила кусок плоти. Гладили ли ее руки тот участок расплавленной плоти?
Но она оказалась там, а он не мог слышать своего голоса, но думал, что лежит на полу у кровати с длинным пером в руке и стонет. Он ощущал запах влажной и жаркой ночи на одежде своей дочери. Ему пришлось проглотить свою желчь, и он содрогнулся, вспомнив, как тело той птицы — не птицы сплелось с его телом, а она выдернула длинное перо из его пальцев. Он ощущал ее прерывистое дыхание, когда она помогала ему лечь обратно в кровать, и натянула одеяло до подбородка, и погладила его по голове, как он всегда гладил ее, пока она была маленькой. Тогда она прикоснулась к нему в последний раз.
Она была последней. Ее прикосновение было прощанием. Это начало смерти, думал он всегда, где никто и никогда больше к тебе не прикоснется; или, может быть, нет, может быть, Господь ждет тебя; или, возможно, Мария, мать всех матерей, особенно для тех, кто потерял свою мать; мать прикосновения и ласкающего мира.
А потом — женщина ароматов. Она пахла, как — как бы это выразиться? — да, как другое место, да, далеко-далеко, чуть потная в день своего появления, с легким запахом сиденья автомобиля. Со временем он привык к ее запаху и иногда, когда думал, что никто не смотрит, садился во внутреннем дворике так, чтобы вдыхать аромат, исходивший из ее спальни. Он плыл из ее окна, сквозь пышную бугенвиллию — он не знал, с пурпурными или оранжевыми цветами — и он мог точно сказать, что она делает, в спальне она или нет, расчесывает ли волосы, или натягивает через голову платье, или лежит в сумерках под простыней и тоскует о любовнике.
Марио Сальвиати знал все это об Инджи Фридландер; он знал также, как сильно она боится генерала и какой упрямой может быть. Он мог учуять запах ее пота, когда ее запах был рядом, смешанный с запахом генерала; он чуял носом аромат страха и чуял, как он медленно превращается в гнев, как она собирается с силами и распрямляется перед старым генералом, который иногда близко подходил к Сальвиати, со спичками, совал ему в ладонь золотую монету, а потом зажигал спичку совсем рядом с ним.