Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом они обошли весь город, и Сесиль рассказала ему о нем. Она знала, что Стэнли интересует война, поэтому сосредоточилась на сложной судьбе этого маленького государства. На попытках присоединения Люксембурга к Третьему рейху, на организованной немцами неудачной переписи населения в октябре 1941 года, которое превратилось в референдум о независимости страны, на движении Сопротивления и принудительном призыве мужчин в вермахт с середины 1942-го. На том, что всех, кто отказался от этого и принял участие во всеобщей забастовке в конце августа 1942-го, либо расстреляло гестапо, либо вывезли в ближайший концлагерь в Гинцерте, либо выслали в далекую польскую Силезию. Молодые парни, чьи могилы Стэнли видел на кладбище — Жан, 21 год; Хорст, 25 лет; Поль, 19 лет — это те, кто не захотел быть частью вермахта и кто в назидание остальным, в ответ на всеобщую забастовку и сопротивление распоряжениям нацистов были публично расстреляны гестапо 31 августа 1942 года.
— Вам, видимо, трудно в это поверить. Но они погибли за Люксембург, а он гораздо меньше вашего Нью-Йорка... — закончила Сесиль.
Он расслышал нотки иронии в ее голосе, но такое на него уже не действовало. За время пребывания в Европе он уже привык, что к американцам относятся как к тупым недоучкам. По определению. И решил утром пойти в библиотеку. Он знал, где она находится — англичанин тогда велел водителю подъехать именно к ней, — и мог поискать там какие-нибудь учебники по истории на английском. Если они там есть. Стэнли готов был читать их всю ночь, чтобы понять, о чем рассказывает Сесиль.
В библиотеке, куда он отправился на следующий день сразу после завтрака, не было никаких книг. «Все фонды в архиве. Мы боялись, что они могут быть уничтожены», — сообщила ему переводчица, которую позвала перепуганная его визитом старая библиотекарша, сидевшая в пальто и перчатках за письменным столом в очень холодном зале среди пустых стеллажей и книжных полок. «Архив находится за городом, — добавила переводчица, внимательно изучив его журналистское удостоверение и паспорт, — если хотите, я напишу вам, где». Исключительно из вежливости он попросил адрес. Решил, что займется историей Европы в другой раз, а пока будет просто слушать рассказы Сесиль.
После визита в библиотеку он вернулся в свою комнату на вилле и написал письмо Дорис. А во второй половине дня отправился на площадь и поднялся по крутым ступенькам на чердак, в фотолабораторию старого Марселя. Почти все фотографии получились хорошо. Кроме двух, с кладбища. Они казались затемненными. Марсель заметил, что Стэнли разочарован, придвинул ему стул и предложил присесть. Протянул кассету с негативами, побежал к двери и запер на ключ. Вернулся к своим кюветам. Потом они вместе ждали, пока высохнет бумага. Марсель вытащил из-под стола бутылку с самогоном. Они вглядывались в два бумажных прямоугольника на веревке, прикрепленных деревянными прищепками, и по очереди прикладывались к бутылке. Стэнли подумал о том, что снова оказался в странной ситуации. Кажется, в Европе, в доказательство близости и доверия, принято совместно пить алкоголь.
Изрядно пьяный, он вернулся от Марселя на виллу и присоединился к солдатам в зале. Потягивая с ними пиво, слушал истории об их женах, невестах, девушках. Рассматривал фотографии, которые они поспешно доставали из бумажников. Кивал, вглядываясь в улыбающиеся лица молодых женщин на потрепанных, мятых фотографиях: Джоан на кухне, Сьюзен на дне рождения Патрика, их сына, Мерилин на свадьбе брата, Диана, купающая их дочурку, Джейн под елкой в доме его родителей, Дженнифер на пляже в Маттитук на Лонг-Айленде...
Парням хотелось поделиться с ним своей тоской по любимым. И он впервые в жизни понял, как важно иметь кого-то, по кому скучаешь. Для них это было, кажется, важнее всего, что вовсе не мешало им пялиться с плохо скрываемым вожделением на девушку в черном платье с кружевным фартучком. И на ее сестру-близнеца. Тоскуя по своим Дженнифер, Джейн, Мерилин и другим обожаемым женам и подругам, эти парни ни на секунду не переставали быть самцами. А у него в бумажнике не было такого фото...
Он не помнил, после какой по счету бутылки пива ему стало казаться, что сестры Эндрюс поют чудесные песенки. Но это был явный знак, что пора на боковую. Он не помнил и того, самостоятельно ли добрался до своей комнаты. Во всяком случае, спал он у себя, а на следующее утро первым делом сунул голову под струю холодной воды. Потом подошел к окну, открыл его, сгреб с подоконника белый пушистый снег, который намело за ночь, и растер лицо, плечи и грудь. От обжигающего холода голова стала кружиться немного меньше. Но пятницу, второе марта 1945 года, он встретил все еще очень пьяным...
Стэнли вернулся в постель, но изо всех сил старался не закрывать глаза, чтобы потолок не вращался вокруг люстры и не накатывала тошнота. Он страдал от жуткого похмелья, непрерывно повторял про себя, что «больше никогда-никогда не будет пить», пока наконец не заснул.
Около полудня его разбудили громкие крики, доносившиеся из салона. Он торопливо обмотал вокруг бедер простыню и выбежал из комнаты. Солдаты, сгрудившиеся вокруг офицера, читавшего по бумажке «приказ», подписанный «генералом Д. С. Пэттоном», напоминали одуревших от восторга болельщиков победившей бейсбольной команды. Он не разбирался в бейсболе, потому что терпеть не мог этот вид спорта, не понимая, почему люди готовы тратить время на столь пустое занятие. Но здесь и сейчас речь шла не о бейсболе.
Американцы заняли Трир!
Возбужденный этой новостью, он вернулся в свою комнату. Вырвал несколько страниц из блокнота. Ему хотелось описать всё — это место, этот момент, эти переживания. Он и сам не знал, зачем это делает. Ему просто хотелось зафиксировать происходящее, прежде чем все это исчезнет и растворится в памяти, зафиксировать и поделиться с другими. Никогда раньше он не испытывал такой потребности. Он вспомнил, как однажды ночью Артур — после событий в Пёрл-Харбор они ночами торчали в редакции, ожидая новостей с Гавайских островов — сказал ему:
— Стэнли, настанет время, когда тебе мало будет только снимать, и ты захочешь писать — не для себя, ты будешь писать для других. Это очень сильное желание, но все же уступают ему лишь немногие, потому что страх сильнее этого желания. Страх, что их сочтут бездарными и обвинят в графомании, страх обнажить свою душу, ведь желание писать — это уступка своеобразному эксгибиционизму, а еще опасения, что история, которую они хотят рассказать, слишком незначительна. Этот парализующий страх душит и приводит к тому, что книга, которую человек носит в себе, которая уже зачата им, никогда не родится. Но есть и такие, кто не поддается страху и вынашивает свою первую книгу вплоть до ее рождения.
Я уже старик, но, честно говоря, так и не отважился на подобный эксперимент. Что-то всегда меня удерживало. Писательство было и осталось для меня торжественным элементом религиозного обряда. И я готов преклонить колени. Для нас, евреев, — старых, настоящих евреев, а не эмигрантов из Бруклина, — это имеет значение, в отличие от атеистов и иноверцев. Настоящий еврей не напишет свои просьбы к Богу, не умывшись и не одевшись прилично! И тем более не понесет свою записку к Стене плача в шортах и мокасинах. Нет! Поэтому, если бы я писал книги, то садился бы за письменный стол в смокинге. В самом лучшем, какой есть. Но у меня вообще нет смокинга, Стэнли. Ты хорошо знаешь, что я ненавижу смокинги. Они напоминают мне клоунские наряды в цирке. А для меня цирк — это вонь пердящих, погоняемых бичами лошадей и огромные заплаканные глаза испуганных слонов. Ты замечал, какая большая слеза у слона? Присмотрись как-нибудь...