Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поискал глазами следы крови художника на полу и на стенах, но каждый дюйм комнаты был безукоризненно выскоблен.
— Все думают, что ее призрак все еще живет здесь, — продолжил Ульрих. — Когда я подыскивал себе дом, агент умолял меня не покупать его. Сказал, что пусть бы он лучше сгорел. Я купил его за гроши. — Пустые глазницы Ульриха остановились на моем лице. — Я подумал, что в том не будет беды. У меня было сколько угодно времени, чтобы все вычистить, — все время мира. То, чего я не видел, не вызывало во мне отвращения. Но тут все еще так много крови. Сколько бы я ни чистил, я все еще чувствую запах ее разложения. Я чувствую, что она въелась в кожу моих пальцев.
Он протянул к свече свои высохшие, потрескавшиеся руки. Они были такими же белыми, как пятна на его лице.
— Ты видел его картины?
— Да.
— Она была красива?
— Да.
Ульрих кивнул, погруженный в свои мысли.
— Знаешь, почему он это сделал?
— Он любил ее, — ответил я.
Не улыбнувшись, Ульрих сухо хохотнул.
— Ты прямо как аббат, — сказал он. — Он хотел, чтобы мы любили Бога, а вместо этого построил великолепную церковь, чтобы мы полюбили ее. Он позволил тебе петь, и твое пение мы полюбили. Мозес, мы любим то, что мы видим, слышим и трогаем. Прекрасное женское тело в свете свечи. Звук твоего голоса. А потом все это исчезает — и мы еще более пусты, чем прежде. Если это любовь, значит, тогда любовь — это наше проклятие. Любовь — это кровь, капающая из вены художника, Мозес. Все мы, любящие, — глупцы. Нам следовало бы отыскать то, что мы любим, и уничтожить, пока не будет слишком поздно.
Из аббатской кладовой на третьем этаже я украл все, что было нужно для того, чтобы вытереть пыль, подмести и вымыть чердачную комнату так, чтобы крупинки краски, пятнавшие половицы, подобно шрамам от какой-то неизлечимой болезни, засияли, как Штаудахово сусальное золото. Я также украл из аббатства простыни, перины, подушки и скатерти. Вскоре чердачная комната опять была готова к приему любовников.
Два раза я приходил ночью и находил Ульриха стоящим на коленях и скребущим воображаемое пятно на безукоризненно чистом полу. Я просто перешагивал через него, не прерывая его работы.
Ночь нашего свидания выдалась холодной и дождливой — самая плохая в том октябре. Как только в городе все стихло и можно было никем не замеченным скользить из тени в тень, я шмыгнул в туннель под конюшнями. Украдкой проник в дом Ульриха и разжег уголь в печи. Потом снова вышел в моросящую темноту и часа два кружил возле дома Дуфтов, наблюдая, как в окнах постепенно гаснет свет, пока наконец часы на башне аббатства не пробили полночь.
Я бросился вслед за посудомойкой, выскользнувшей из дома по своим тайным любовным делам, но, услышав ее ровный шаг, сразу понял, что это не моя Амалия.
В час пополуночи дождь пошел еще сильнее, и, несмотря на то что я старался укрыться в тени под стеной дома, очень скоро моя ряса стала вонять, как стадо небельматских овец.
Мне вспоминается, что она появилась, как колокольный звон; звучание ее тела наполнило ночь внезапным теплом. Я перестал стучать зубами от холода. Замерзшие пальцы на ногах перестали ныть. Но память, должно быть, подводит меня. Это, скорее всего, был лишь намек: шарканье ее увечной ноги, поворот ключа в воротах сада, возможно, шелест в ночи моего имени.
Я не бросился к ней, не окликнул ее. Я был в ужасе… Но отчего? Здесь все должно было быть как в финале второго акта: любовники совершают побег из своих тюрем, любовное гнездышко ждет их. И пока розовые персты утра не коснутся небес, они будут сжимать друг друга в объятиях! И не останется времени для страха!
Вы даже не представляете, чему может научить вас опера. Любовь — это не просто распахнутые двери в двух душах. И не микстура, на время приносящая облегчение встревоженному сердцу, это скорее средство подстегивающее. Под его воздействием сердце увеличивается, пока каждый его крохотный изъян не засияет с болезненной очевидностью. А изъян кастрата столь велик! Из своих ночных похождений я узнал достаточно, чтобы понять, что вовлечен в величайший из обманов. В этом несчастном мире, где все мы столь несовершенны, я потерял дар, который мог бы вновь сделать нас цельными.
И вдруг — вот она, моя вторая половинка, прекрасная, хромающая под дождем мне навстречу.
Какая-то часть моей души, часть, исполненная благородства — та, которую я с тех пор старательно морил голодом и не извлекал на свет, — заговорила тогда, и я спрятался в тени. Она сказала мне, чтобы я шел обратно в свою каморку в аббатстве и искал там тех утешений, которых желал в этой жизни. Эта часть моей души еще раз напомнила мне слова аббата: Ты — несчастье природы, продукт скорее греха, чем добродетели. Не обременяй других своим горем, сказал мне внутренний голос. Оставь ее под этим дождем. Не делись с ней своим несчастьем — ты ничего не сможешь вернуть.
Но другая часть души — страстная, любящая и желающая — говорила: Ее! Ее! Ее! Та часть моей души забыла о дожде и холоде. С ней, когда она была так близко, мир казался таким теплым.
И тогда подобно вору — когда она позвала меня и начала высматривать в темноте — я спрятался от ее ушей. Мои ноги не производили звуков, когда скользили по булыжникам мостовой. Я не позвал ее. Я вытащил из-под рясы — где прятал его от дождя на своей груди — флаг моего обмана.
Это был кусок нежнейшего красного шелка, украденный из личных запасов аббата; этот кусок когда-нибудь должен был стать частью драгоценнейших одеяний. Держа его в руках, я подкрался к ней сзади — подстраивая свои широкие шаги к ее походке — так близко, что услышал, как капли дождя стучат по ее плечу. Каждый, кто увидел бы нас в этот момент из окна, решил бы, что я хочу задушить ее.
Я высоко поднял кусок шелка у нее над головой и, когда он закрыл ей глаза, затянул его.
Она конечно же закричала. А я очень боялся, что она сорвет эту повязку и по нежным чертам моего лица узнает все о моем позоре. Еще туже затянув шелк, я притянул ее к себе, надеясь, что прикосновение моего тела — которое было холодным и мокрым и воняло овечьей шерстью — успокоит ее.
Не успокоило. Она закричала еще громче.
— Амалия, — сказал я. — Это я, Мозес. Не бойся.
Это, во всяком случае, оказалось более подходящей тактикой. Она перестала кричать, но ее руки все еще пытались сорвать кусок шелка, который, наверное, больно врезался ей в кожу.
— Это я, Мозес, — еще раз сказал я.
Она перестала хвататься за повязку, и я ослабил хватку.
— Мозес? — спросила она.
— Да, — ответил я. — Это я.
— Что ты делаешь?
Я предпочел промолчать. Свет мелькнул в ближнем к нам доме, его обитатели были разбужены ее криком.
— Мозес, пожалуйста, отпусти меня.