Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вижу, — тихо продолжала я. — Я вижу, почему они выбрали Лес.
Это кощунство, почти-предательство, почти-преступление, — но Ёши снова кивнул:
— Да.
Он был ужасно, ужасно далёк — совершенный чужак, приехавший в город из неясных, размытых горизонтом гор, из хрустальных лунных дворцов, в которых всякая чушь называется искусством, а на театральной сцене танцуют маски, и всё оказывается не тем, чем кажется. Нас не сумели сблизить ни брачный обряд, ни отражённые зеркалами капли Тьмы в наших венах, ни договор, ни постель, ни даже сны.
И вместе с тем — прямо сейчас — он казался почти родным; единственным живым человеком на пороге катастрофы; драгоценным случайным прохожим в огромной пустоте космоса.
Я вздрогнула, сглотнула и сказала невпопад:
— Полнолуние.
— Нет, только завтра, сегодня ещё растёт. Видишь? Левый бок размыт.
— Разве это не облако?
— Нет.
Небо было чистое-чистое. Наверное, Ёши был прав. В «Колдовских вестях» печатали фазу луны на первой странице, прямо под номером выпуска, — но я не смогла вспомнить, какой она была сегодня утром.
— Мне всегда нравилась луна, — вдруг сказал Ёши, всё ещё на меня не глядя. — Я бегал ночами на берег, и как-то так получалось, что она всегда была на моей стороне. Высвечивала дорожки и прятала в тени меня. В квадратурные приливы в залив у дома приходили дельфины, и хотя ночью они по большей части спят, мы иногда… общались. И звёзды тогда были яркие-яркие, как глаза.
Я долго молчала, а потом прошептала:
— Я никогда не видела дельфинов.
И Ёши, конечно, рассказал про дельфинов: что они любят играть друг с другом и человеком, что они поют и стрекочут, и что считают корабли чем-то вроде больших неуклюжих собратьев, которых можно тоже взять в свою стаю.
— Я как-то пыталась сделать горгулью, которая смогла бы плавать. Вырезала из дерева что-то вроде кита из пластин, запустила в ванне, но он так и не поплыл нормально, там столько мелкой физики и всё так быстро меняется…
— Вода очень медленная. Как колдовство. Она усиливает и гасит, и ты ждёшь подходящий момент… Можно представить, что ты в невесомости…
— …но там есть прилив.
Я протянула к нему руку, — и наткнулась, как тогда, в церкви, на гладкую ткань и фактурное шитьё, а под тканью была ладонь и узловатые пальцы. Колючее, горячечное ощущение. Я бездумно провела по выпуклой жиле, тянущейся от запястья к костяшке, обвела жёсткий шар мозоли на среднем пальце, погладила шершавые подушечки — наши руки на секунду сплелись — его пальцы пробежали по моей ладони, и от этого почему-то запылали уши.
Это было похоже на танец: волнительный хаос движений, разрешающийся в каждом такте новой гармонией. Мы расходились, чтобы остаться на долгий удар сердца в невыносимом вакууме одиночества, и чтобы новое касание отозвалось внутри электричеством; мы предугадывали как-то движения, как будто мои были продолжениями его жестов, а его — продолжениями моих; как будто что-то было натянуто между нами нерушимой связью, как будто притяжение рождало приливы и отливы.
Потом мы разговаривали — всё там же, на пустой веранде громкого, дрожащего искусственной вибрацией усилителя клуба, — ни о чём и обо всём одновременно. Ёши облокотился на кирпичную стену и рассказывал о том, что скучает по птицам, — они прилетали раньше к нему на окно, и в глазах их были странные путаные образы мест, которых он сам никогда не видел. Ещё — что в друзах считается, будто истинный свет — от Луны, а Солнце — лишь зеркало, что его отражает, или призма, что фокусирует; и что когда-то он уехал к лунным, потому что у них он мечтал найти что-то настоящее.
Я говорила, что люблю теперь сидеть в склепе с Мирчеллой, — а когда-то, когда она только начала мне являться, боялась её, покойницы. Он казалась мне жуткой, полупрозрачной, какой-то хищной, она всё говорила невпопад, а я не умела её прогнать и отмахивалась лучом фонарика, как кинжалом; несколько месяцев потом я боялась спать без света. Ещё рассказывала, что когда-то, в детстве, занималась в художественной студии и даже любила ляпать тушью по ватману; потом мне сказали как-то, будто я — та самая ответственная ученица, которой хватит старания рисовать тень на снегу россыпью из множества точек. И я ставила эти точки, одну за другой, одну за другой, одну за другой, пока не возненавидела рисование.
Это не было диалогом. Он ничего не спрашивал, я ничего не спрашивала. Мы не ждали друг от друга никакой реакции и говорили просто так, в пустоту и тишину, в неверное отражение лунного света на грязном снегу; это было странно — и по-своему странно хорошо.
Мы ничего, по правде говоря, не знали друг о друге. Я не смогла бы вспомнить даже, на кого он учился, был ли женат раньше и как вышло, что он остался в своём Роду последним. И вместе с тем я знала о нём теперь вещи невероятно личные, — вроде того, что его внутренний голос говорит театральным хрипловатым басом, который получается у Ёши смешно и плохо. И он обо мне… тоже кое-что знал.
Наверное, наступит завтра — всё это забудется, смоется, выцветет, как старые фотографии, забытые на залитом солнцем столе. И сказанные слова покажутся глупостью, и вся это замершая в янтаре времени непонятная, странная лунная ночь станет короткой, неловкой, нелепой. Я предвидела это, я всё это проходила, я всё это знала, — и тем ценнее были хрупкие мгновения случайной интимности, тем отчаяннее я цеплялась в кружевную вязь непрошенных слов и глупую иллюзию, что именно сейчас я кажется — всё-таки — может быть — не одна.
— Те фигурки, — вдруг вспомнила я, когда Ёши замолк, дожидаясь, пока шумная компания прогогочет мимо, оглушительно хлопнут двери, закашляет дымом автомобиль. — Ты режешь их сам?
— Отражения?
— Да. Ты же принёс мне одну, с птицей. Кто это?
— Неклассический архетип, — он пожал плечами. — Она похожа на тебя. Ты понравилась бы моим птицам.
Я нахмурилась:
— Не знаю, нравишься ли ты горгульям. Честно говоря, — я вдруг хихикнула и перешла на таинственный шёпот: — не уверена, что я