Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я снова прогулял бы школу и еще раз сходил бы с тобой на кладбище, – говорю я Мике, когда мы с ней вдвоем едем в машине обратно.
– Мне очень жалко. Это было так грустно. Сегодня утром я убирала в ее палате и нашла эту фотографию.
Она показывает мне фотографию, сделанную на пляже в 1898 году: Митье в развевающемся платье, спиной к морю, словно с какой-то мольбой в глазах, стоит, скрестив руки на груди. Точно так же стояла она каждый день из года в год в дверях своей палаты, высматривая тележку с обедом.
– «Symbolen worden tot cymbalen in de // ure des doods…»[159] – говорит Ахтерберг.
– Да, но что именно он имеет в виду? – спрашивает Мике.
– Ну-у, мне кажется, что как только закутанный в плащ Скелет с косой просунет в дверной проем свою костлявую ногу, всё, что когда-то казалось продуманным до самых глубин, тут же превращается в отупляющий шум от обезьяны, которая лупит деревяшкой по пустой жестянке. Повиснуть на стропах парашюта, летящего в бездну; соскользнуть в нее, сидя на крышке от помойного ведра, – это и есть шаг от симвóлов к кимвалам.
– Ты это серьезно?
– Мик, я не знаю. Для меня что кимвалы, что футляры – рухлядь в старом шкафу, и я не знаю, что они означают. Но так я всегда прочитывал эти строки.
– А для меня кимвал – это огромный гонг, в который в начале фильмов Rank-Xerox всегда бьет один и тот же красавец-атлет, и тогда всё наполняется изумительным гулом[160].
– Чувствуется, что тебе уже лучше, – замечаю я.
«One of the hardest but most fascinating of all intellectual problems is how not to patronize the past». B. E. Young[162].
Врачи незнакомы с этой проблемой: на своих коллег из прошлого они почти всегда смотрят как на чудаков, пытавшихся убить дубинкой бактерию. Я тоже не в состоянии полностью отделаться от снисходительного отношения, наталкиваясь в статье в медицинском журнале на такие термины, как ночная поллюция, онанировать, экстраматримониальный коитус, посткоитальное увлажнение влагалища, коитус-эквиваленты, экстрагенитальные контакты, pessarium occlusivum [влагалищная диафрагма], coitus condomatus [коитус с использованием презерватива], procreatio [рождение].
На основании подобного словоупотребления можно всегда судить о возрасте витийствующего коллеги: родился задолго до войны. Это лексикон старшего поколения врачей, которые любую вонючую кучу говна должны были завернуть в блестящую не рвущуюся фольгу, прежде чем коснуться ее пинцетом.
Одна из причин появления таких терминов лежит, как я думаю, в представлениях XIX века, что «очистка выгребной ямы человеком благородного сословия» – а врачи принадлежали к этому сословию достаточно часто – не может не оставить определенного отпечатка.
Подобная атмосфера прежних времен возвращается с каждым трупом, потому что в нем всё еще скрывается омерзительная выгребная яма. Здесь мы всё еще видим кусочек XIX века. Дело в том, что плоть тогда еще не была полностью молекулирована. Жизнь еще не была полностью замещена биохимией. Рядом с живым телом не станешь задаваться вопросом: «Что это, собственно, за штука?» Живому телу даришь поцелуй, желаешь ему доброго утра. Но для мертвого тела нет ни поцелуев, ни пожеланий, и уже скоро у тебя возникает чувство, что ты смотришь на какую-то чужеродную вещь. И тогда мертвое тело будешь описывать скорее как вещество или как вещественное, а не как молекулярное также и потому, что труп истлевает, а молекулы нет. Постепенная замена жизни биохимией с XIX веком далеко не закончилась. И в этом чужеродность мертвого тела: плоть, которая не может быть молекулирована.
Яаарсма читает эпикриз. Ему попадается термин дренаж Редона. Он спрашивает: «И где же это, интересно, Редон должен был бы оставить дренаж?» И продолжает: «Раз уж мы попали к художникам[163], известно ли тебе, что Магритт, которому следовало бы написать причесанное на пробор море доктора Бока[164], очень рано лишился матери?» Яаарсма рассказывает, как покончила с собой мать Магритта. Единственное чувство, которое Магритт при этом помнит, или полагает, что помнит, это безмерная гордость при мысли, что он стал вызывающим сострадание центром драмы, гордость быть «сыном мертвой».
Яаарсма рассказывает, как Поль Магритт, младший сын, в ночь с 23 на 24 февраля 1912 года внезапно проснулся и увидел, что был один, хотя его мать обычно спала с ним в одной комнате. Перепугавшись, он разбудил семью, все пошли искать и увидели следы на пороге и на ступеньках. Что за следы? Кровь? Нет. У нее была грязная обувь? Ступеньки были посыпаны песком? Как бы то ни было, следы вели к мосту через Самбру, как раз напротив дома. Тело выловили из реки только через три недели.
Яаарсма всегда представлял себе, что это был Рене, который спал в комнате с матерью, и что семья, бросившаяся ночью к мосту через Самбру, сразу же нашла в темной воде тело утонувшей матери. «С подолом ночной рубашки вокруг головы, как он много раз изображал это на своих картинах. При этом сам он никогда не видел этой сцены».
Снова вся семья за столом в Помпеях.
Яаарсма в конце этой недели побывал в Бельгии, и там на него произвел впечатление не только Магритт, но и марш с полудозревшими мажоретками[165]. Полу-, потому что, на его взгляд, они были несколько худосочные: «слышишь, как либидо проклёвывается их яйцевы́м зубом»[166].
Всякий раз, когда Карел слышит мои нападки на медицину, он морщится. Мы говорим о giving them a fair trial, the right treatment, then hanging or burying them [о том, чтобы обеспечить им справедливый суд, правильное лечение, а потом повесить или похоронить]. Он совсем недавно закончил университет. Ему кажется невероятным, чтобы всё, что излагается в мраморных залах теми, кто давно занимаются этим делом, столь мало значило бы для болезни и смерти. Он похож на посланца из Ватикана, посещающего тот или иной отдаленный уголок Римско-католической империи и в каком-нибудь углу где-нибудь в Дренте сталкивающегося с деревенским священником, который на полном серьезе говорит ему: «Я не очень-то и уверен, что Бог действительно существует».