Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говоря, что народные комиссары «не понимают», какое эхо будят в народе их истерические вопли о назревающей контрреволюции, я сознательно делаю допущение, несколько объясняющее безумный образ их действий, но отнюдь не оправдываю их. Если они влезли в «правительство», они должны знать, кем и при каких условиях они управляют.
Народ изболел, исстрадался, измучен неописуемо, полон чувства мести, злобы, ненависти, и эти чувства все растут, соответственно силе своей организуя волю народа.
Считают ли себя г. г. народные комиссары призванными выражать разрушительные стремления этой больной воли? Или они считают себя в состоянии оздоровить и организовать эту волю? Достаточно ли сильны и свободны они для выполнения второй, настоятельно необходимой работы?
Этот вопрос они должны бы поставить пред собою со всей прямотой и решительностью честных людей. Но нет никаких оснований думать, что они способны поставить на суд разума и совести своей этот вопрос.
Окруженные взволнованной русской стихией, они ослепли интеллектуально и морально и уже теперь являются бессильной жертвой в лапах измученного прошлым и возбужденного ими зверя.
Гражданин Мих. Надеждин спрашивает меня в «Красной Газете»:
«Скажите, — при крепостном праве, когда мужиков сотнями запарывали насмерть,— была ли жива тогда совесть?.. И чья?»
Да, в ту проклятую пору, вместе с тем, как расширялось физическое право насилия над человеком, вспыхнул и ярко осветил душный мрак русской жизни прекрасный пламень совести. Вероятно, Мих. Надеждину памятны имена Радищева и Пушкина, Герцена и Чернышевского, Белинского, Некрасова, огромного созвездия талантливейших русских людей, которые создали исключительную по оригинальности своей литературу, исключительную потому, что вся она целиком и насквозь была посвящена вопросам совести, вопросам социальной справедливости. Именно эта литература воспитала революционную энергию нашей демократической интеллигенции, влиянию этой литературы русский рабочий обязан своим социальным идеализмом.
Так что «совесть вколачивалась» не только «палками и нагайками», как утверждает М. Надеждин, она была в душе народа, как утверждали это Толстые, Тургеневы, Григоровичи и целый ряд других людей, которым надо верить,— они знали народ и, по-своему, любили его, даже несколько прикрашивая и преувеличивая его достоинства.
Гр. Надеждин тоже, очевидно, любит свой народ, той несколько сентиментальной и льстивой любовью, которая вообще свойственна российским народолюбцам. Ныне эта любовь у нас еще более испорчена бесшабашной и отвратительной демагогией.
Надеждин упрекает меня:
«Непростительно именно вам, Алексей Максимович, как учителю народа, вышедшему из народа, взваливать такие обвинения на своих же братьев».
Я имею право говорить обидную и горькую правду о народе, и я убежден, что будет лучше для народа, если эту правду о нем скажу я первый, а не те враги народа, которые теперь молчат да копят месть и злобу для того, чтобы в удобный для них момент плюнуть этой злостью в лицо народа, как они плевали после 905 и 6 г.г.
Нельзя полагать, что народ свят и праведен только потому, что он — мученик, даже в первые века христианства было много великомучеников по глупости. И не надо закрывать глаза на то, что теперь, когда «народ» завоевал право физического насилия над человеком,— он стал мучителем не менее зверским и жестоким, чем его бывшие мучители.
Способ рассуждений Мих. Надеждина вводит его в безвыходный круг: так как народ мучили — он тоже имеет право мучить. Но ведь этим он дает право отметить ему за муки — мукой, за насилие — насилием. Как же выйти из этого круга?
Нет, лучше будем говорить правду,— она целебна, и только она может вылечить нас.
Нехорош народ, который, видя, что его соседи по деревне голодают, не продает им хлеба, а варит из него кумышку и ханжу, потому что это выгоднее. Нельзя похвалить народ, который постановляет: всякий односельчанин, кто продает те или иные продукты не в своей деревне, а в соседней,— подлежит аресту на три месяца.
Нет, будем говорить просто и прямо: большевистская демагогия, раскаляя эгоистические инстинкты мужика, гасит зародыши его социальной совести.
Я понимаю, что «Красной Газете», «Правде» и другим, иже с ними, неприятно слышать это, особенно неприятно теперь, когда большевизм постепенно кладет руль направо, стремясь опереться на «деревенскую бедноту» и забывая об интересах рабочего класса.
Напомню Мих. Надеждину несколько фраз московской речи Ленина:
«Заключая мир, мы предаем эстляндских рабочих, украинский пролетариат и т. д. Но неужели же, если гибнут наши товарищи, то мы должны гибнуть вместе с ними? Если отряды наших товарищей окружены значительными силами врагов и не могут сопротивляться, то мы тоже должны бороться? Нет и нет!»
Наверное, Мих. Надеждин согласится, что это не политика рабочего класса, а древнерусская, удельная, истинно суздальская политика.
Ленин говорит:
«Мартов дрожащим, надрывающимся голосом звал нас к борьбе. Нет, он звал нас не к борьбе, он звал нас к смерти, он звал нас умирать за Россию и революцию. Большинство съезда —крестьянская масса — полторы тысячи человек (рабочих на съезде незначительное количество) была совершенно равнодушна к призывам Мартова. Она не хотела умирать за Россию и революцию, она хотела жить, чтобы заключить мир».
В этих словах полное подчинение всего «народа» и — смертный приговор рабочему классу.
Вполне достойный конец отвратительной демагогии, развратившей «народ».
Право критики налагает обязанность беспощадно критиковать не только действия врагов, но и недостатки друзей. И морально, и тактически для развития в человеке чувства социальной справедливости гораздо лучше, если мы сами честно сознаемся в наших недостатках и ошибках раньше, чем успеет злорадно указать на них враг наш. Конечно, и в этом случае враг не преминет торжествующе воскликнуть:
— Ага!
Но злость торжества будет притуплена и яд злости бессилен.
Не следует забывать, что враги часто бывают правы, осуждая наших друзей, а правда усиливает удар врага,— сказать печальную и обидную правду о друзьях раньше, чем скажет ее враг, значит обеспечить нападение врага.
Птенцы из большевиков почти ежедневно говорят мне, что я «откололся» от «народа». Я никогда не чувствовал себя «приколотым» к народу, настолько, чтоб не замечать его недостатков, и так как я не лезу в начальство,— у меня нет желания замалчивать эти недостатки и распевать темной массе русского народа демагогические акафисты.
Если я вижу, что моему народу свойственно тяготение к равенству в ничтожестве, тяготение, исходящее из дрянненькой азиатской догадки: быть ничтожными — проще, легче, безответственней; — если я это вижу, я должен сказать это.