Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Можешь оставаться у меня, только мне нужно работать. Я позвоню тебе на днях.
Снизу до меня долетали разные звуки. Я слышала, как царапнул по каменному полу стул или стол, я слышала, как шуршат страницы книг, которые он листает. Я тоже принялась у себя наверху шуршать страницами, листать его книги: Маркс, Ленин, Троцкий, Луначарский. Луна куда-то подевалась, и засохшие цветы тоже. Комната, заполненная книгами, смотрела на меня немым укором. Недоучка. Я заснула, чувствуя себя необразованной хавроньей. На следующее утро он не поднялся ко мне. Я слышала, как хлопнула дверь и песок заскрипел у него под ногами. Он не позвонил. Я купила себе Ленина, но все равно чувствовала себя необразованной хавроньей. Мне было стыдно, что я поехала к нему на такси. Может быть, поэтому я пошла и записалась в рабочую партию.
Пятнадцать депутатов партии постоянно ходили заклеенные пластырями — у кого на носу, у кого на щеке, у кого на губе, — потому что правые депутаты частенько поколачивали их в парламенте. Когда проводился очередной съезд партии, молодые члены, вроде меня, стояли у входа в большое здание и прикрепляли партийные значки, сделанные из бумаги, всем прибывающим делегатам. Прицепляя значки на лацканы пиджаков, я чувствовала разницу в ткани. У многих членов партии пиджаки были явно великоваты, у других, наоборот, узковаты, — наверное, они одолжили эти пиджаки у кого-нибудь из знакомых, только на этот день. Парламентарии, заклеенные пластырями, тоже были тут. Когда они входили в зал, все поворачивали головы и хлопали им, и пепел с сигарет, зажатых между пальцами, сыпался на пол. Когда делегаты останавливались передо мной, чтобы я могла прицепить им бумажный значок, они не вынимали сигарет изо рта и продолжали дымить, глядя мне прямо в глаза. Они проходили в зал, я оставалась стоять у входа вместе с другими молодыми членами партии. Мы тоже курили и особо не разговаривали, только смеялись и, прикончив одну сигарету, тут же тянулись за следующей. В кармане юбки у меня лежала мелочь, я то и дело нарочно роняла ее, чтобы потом наклониться и долго собирать по монетке: мне хотелось, чтобы все эти красивые молодые люди могли разглядеть мои ноги. Когда кто-нибудь на съезде поднимался на сцену и говорил что-нибудь в микрофон, сидевшие в зале слушали его с таким видом, будто перед ними выступает воздушный гимнаст. С напряженными лицами следили они за выступавшим, и на лицах читался общий страх: сорвется или не сорвется? Они слушали, и со стороны казалось, будто они превратились в одно целое, в одно тело, как болельщики на футбольном стадионе, которые все вместе встают со своих мест, чтобы выдохнуть общее «ах» или грянуть «ура». Если во время выступления очередного оратора кто-нибудь из публики поднимался и начинал бродить по залу, мне становилось не по себе, потому что это выглядело так, будто тело рассыпается на части. Я шла в туалет и смотрела там на себя в зеркало. Стоять перед зеркалом, неожиданно оказавшись в одиночестве, было трудно. Тогда я выходила в коридор и принималась ходить туда-сюда, быстро-быстро, как будто я так быстрее могла найти свое тело. Я металась, как ребенок, который потерял свою улицу. Партия была для меня, как синематека и ресторан «Капитан», продолжением улицы. Здесь сходилось множество улиц, и все, кто здесь собрался, были беспризорниками, уличными мальчишками, которые, не зная, как кого зовут, дружно бросаются в погоню за какой-нибудь кошкой или местным чудаком, а потом все вместе тянут эту кошку за хвост. Здесь такой кошкой была Америка, американский империализм и его пособники в лице турецкой правящей партии с Демирелем во главе. Существовала пирамида, внизу находились рабочие и социалисты, а сверху — богачи. Эту пирамиду нужно было перевернуть, чтобы низ стал верхом. Наш лозунг был: «Поставим всё с ног на голову!» Мы были ногами, и, если ног соберется много, можно будет легко перевернуть пирамиду. У многих ног еще было неправильное сознание, которое, однако, можно было превратить в правильное, используя при этом легальные демократические методы: нужно идти в народ и сформировать у него правильное сознание. И тогда правильное сознание масс приведет на выборах рабочую партию к власти. Формировать сознание означало уметь говорить так, чтобы другие тебя слушали: «Америка — это бумажный тигр», «Земля — крестьянам, труд — рабочим, книги — студентам», «Мы устроим большой Вьетнам». На съезде я часто слышала: «Послушай меня», «Друзья, давайте, послушаем его», «Мы — уши партии». Во время демонстраций, которые устраивали левые, полиция перерезала провода от микрофонов, но у левых были с собой генераторы, и они продолжали кричать: «Друзья, товарищи! Они хотят заставить нас молчать, они думают, нас можно просто отключить. Но мы запустим наши голоса на полную громкость».
Среди левых ходило множество генераторных историй. Была, например, одна история про то, как однажды агитаторы поехали на село. Во многих деревнях не было электричества. Левые прицепили генератор на спину ослу. Вышел первый оратор, но осел вместе генератором отправился по своим делам, и все агитаторы вместе с крестьянами пошли за ослом, они шли и смеялись. Одни партийцы на съезде были радиоприемниками, другие — радиослушателями. Радиоприемники и радиослушатели собирались в маленькие или большие группы и курили. У радиоприемников на плечах лежала перхоть. Многие стряхивали пепел прямо в ладони, или кто-нибудь один держал ладонь для всех как общественную пепельницу. Из разных голосов иногда складывалось многозвучное эхо, как будто кто-то вдруг включил одновременно пять тысяч радиоприемников. Я подумала, что от всех этих голосов может сорвать крышу, и если крыша улетит, то радиоприемники и радиослушатели полетят вслед за ней; они будут лететь, курить и смеяться, а люди, сидящие в своих домах или в конторах, подойдут к окнам, посмотрят на небо и увидят все эти летящие, курящие, смеющиеся радиоприемники в компании с радиослушателями, и с неба будут сыпаться пепел и перхоть.
В каждом районе Стамбула имелся свой партийный клуб — большая комната, в которой стулья стояли рядами, как в кинотеатре. Один человек делал для всех чай, остальные сидели и курили. Каждый должен был подняться со своего места и что-нибудь сказать по поводу обсуждаемой темы. Поднимаясь, всякий выступавший шкрябал стулом по полу и говорил, продолжая курить; он курил, и дым от его сигареты был выше, чем дым, который пускали сидящие. Я старалась всегда сесть подальше, и, если видела, что скоро моя очередь выступать, убегала в туалет, вставала там перед зеркалом, тоже с сигаретой, и слушала вопросы. Достигла ли Турция достаточного уровня индустриализации, чтобы рабочий класс смог привести к власти рабочую партию? Или Турция все еще отсталая феодальная страна? Является ли Турция колонией? Можно ли говорить о том, что в Турции созрели объективные предпосылки для демократического перехода от капитализма к социализму? Или страна должна сначала объявить борьбу феодализму, собрав под свои знамена все прогрессивные силы — из интеллигенции, военных, гражданского населения? И кто тогда возглавит эту борьбу? Рабочие или крестьяне, буржуазная интеллигенция или военные? Я не имела ни малейшего представления о том, что такое феодализм. Все эти слова-феодализм, империализм, общественный базис, общественная надстройка — напоминали мне бездонный колодец, перед которым я стою, вглядываюсь, вглядываюсь, но ничего не вижу. Мне пришлось обратиться за помощью к умершим. Сколько этих книг, которые мне нужно освоить! Вот Роза Люксембург много всего прочитала и написала. Но я еще вполне могла успеть стать такой, как она. Мне было всего лишь девятнадцать. И я знала одну спасительную фразу, которую часто слышала на партийных собраниях: «Тут есть о чем поспорить». При помощи этой фразы дискуссию можно было задвинуть на следующий день. Сегодня не будем, завтра. Эта фраза помогала выбраться из затруднительного положения. Можно было ввязаться в обсуждение, а можно было просто сказать: «Тут есть о чем поспорить».