Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дойдя до второго окурка, я убедился, что импровизированная пепельница мне здорово пригодилась. Я взял стул и поставил его перед окном, не переставая думать о Жемме и о том, какая она была усидчивая. В те немногие часы, которые они проводили вместе, у нее в руках всегда была книга, а он брал ее ладони в свои. Они всегда так делали. И как-то раз он предложил ей съездить к нему домой после экзаменов (ни в коем случае не перед экзаменами – Жемма была слишком дисциплинированной во всем, что касалось учебы). И она согласилась. Не то чтобы ему хотелось познакомить ее с родителями, но он мечтал показать ей дом и сад. С родителями она таки познакомилась, хотя я не стал им говорить, что она практически моя невеста, и нас оставили в покое. Жемма была в восхищении от нашего аристократического особняка, а я разуверял ее и говорил о том, что это сырой и темный дом с потрескавшимися от холода стенами. И сад ее очаровал: «Какая прелесть, Микель, ведь такого уже не бывает, в середине двадцатого века!» И, подгоняемые радостью этих открытий, они ушли вглубь сада, туда, где росли каштаны, и до конца открылись друг другу душой и телом. Это было полное блаженство, потому что Жемма была девушка очень привлекательная. И уже не девственница.
– Да что с тобой, Микель?
– Ничего… Просто я… Я этого не ожидал.
Они уже успели одеться, но не потому, что завели этот разговор, а потому, что поднялся ветер; но все еще лежали под каштанами, на том самом месте, где и дядя Маурисий Безземельный занимался неподобающими делами, а дон Пере Первый, Беглец, ощупывал с головы до ног некоторых своих знакомых дам. И где многие отпрыски династии втайне развлекались в одиночку или в хорошей компании. Как будто в доме Женсана мало комнат. Если бы каштаны умели говорить…
– Но послушай, я ведь знаю, что ты тоже был с другими женщинами, и ничего в этом особенного не вижу.
Микель сорвал травинку и положил ее в рот. Он улыбнулся, оперся на ствол каштана и вздохнул:
– Я никогда ни с одной женщиной раньше не был.
– Да ну… – Это было очень скептическое «да ну», недоверчивое и несколько насмешливое, очень в стиле семидесятых годов.
– Ты первая женщина, которую я видел обнаженной.
– Да ну… – Еще более недоверчиво и еще более в стиле семидесятых.
– Впервые вижу голую бабу в реальной жизни.
После этого принципиального заявления они некоторое время помолчали. И даже не то чтобы некоторое время, а почти весь вечер, потому что оба были слишком неуклюжи, чтобы разрешить такой вопрос за три шажка, прыжок и поворот. И Микель сто тысяч раз пытался сказать, что ему хотелось бы знать, с каким парнем ты раньше крутила, Жемма, но он не решился этого сказать, потому что боялся, что она ответит: «А тебе какое дело?» Или, еще хуже, скажет: «Это был не один парень, а трое или четверо, мой дорогой, и с каждым по многу раз». Мне было очень неловко оттого, что ей был известен секрет, которого я никогда не узнаю. От этого у меня в душе начинало свербеть. А еще больнее мне было оттого, что, несмотря на то что я знал назубок (конец шестидесятых годов, свободная любовь, Беркли, yankees go home, фрейдомарксизм Герберта Маркузе), что ревность – это очень мелкобуржуазный недостаток, когда дело касалось его самого, Микель Радикальный Теоретик был так же ревнив, как и любой другой гражданин с улицы. Очень даже ревнив.
– Я просто поверить не могу, что ты никогда раньше не спал ни с одной женщиной.
– Почему?
– И чем ты занимался до сегодняшнего дня? Дрочил?
– Черт возьми, Жемма…
И как мне было объяснить ей, что речь шла не о постели, а о чувствах. И как мне было ей объяснить, что я был счастлив увидеть ее обнаженной передо мной, и что я любил ее нежно и почувствовал, что эта девушка со сладкими ямочками на щеках меня любит, когда она попросила меня войти в нее после того, как мы какое-то время ласкали друг друга, и что я изо всех сил старался, Боже мой, не кончить слишком рано, потому что все ожидание в мире сводилось к этой минуте под каштанами нашего сада, какая дивная минута. Я струсил и не сказал ей: «А если ты забеременеешь, что тогда?» – и подумал, что она и так знает, что делает.
– Даже в публичном доме не был? Никогда?
– Никогда. И ничего во мне странного нет. Просто у меня были другие дела.
Звонкий смех Жеммы спугнул только зяблика. Микель, наполовину пристыженный, наполовину ослепленный этой девушкой, о зрелости которой он только сейчас начал догадываться, даже не обратил на него внимания. Его мучила только собственная ревность или, возможно, собственное воображение. Не говоря уже о том, что он ей чуточку соврал, потому что хотя он и действительно не был никогда ни с одной женщиной, одну из них он все же видел обнаженной и даже… Но в ту минуту мне не хотелось ни словом упоминать ни Берту, ни тот день, когда после собрания с товарищами из шестой ячейки она решила переночевать в квартире, где жил Микель, потому что не очень хорошо себя чувствовала, и я сказал ей, ложись на мою кровать, Берта, Пепа; товарищ Пепа. И она сухо меня поблагодарила и прилегла на ней, пока я, товарищ Симон, варил на кухне суп из пакетика на двоих и на секунду подумал: «Гляди-ка, как будто мы женаты» – и, покачав головой, попытался отделаться от этой мелкобуржуазной мысли.
– Или тебе неприятно, что я никогда раньше не был с женщиной, Жемма?
Она взяла его руку и поцеловала ее почти благоговейно.
– Не выдумывай, – сказала она. И как будто угадала мои черные мысли. – А ты не переживай, что я… Это было давным-давно, и с тех пор я того парня больше не видела. – Теперь ветер играл с листвой каштана, как будто с интересом слушал разговор. – И больше никогда не увижу.
– Да мне безразлично, – соврал я. – Каждый пусть делает со своим прошлым что хочет.
Я чувствовал себя героем. Героем, который вот-вот расплачется.
Несмотря на это, после событий под каштаном Микель полюбил Жемму, и она прочнее поселилась в его мыслях, как будто неким странным образом, понемногу, развивалась запоздалая влюбленность замедленного действия. А еще я узнал, так до конца этого и не понимая, что все разговоры о том, что секс – это страшная сила, полная ерунда, потому что сама эта постель как таковая для меня значила гораздо меньше, чем улыбка, взгляд или воспоминание; и жизнь повернулась так, что от хорошего здорового секса сердце ныло гораздо меньше, чем от нежности на расстоянии. Но я был еще слишком зелен, чтобы все это понять, потому что Микелю Женсане Второму, Непорочному, было всего только двадцать восемь, а значит, он был того же возраста, как божественный Шуберт, уже больной сифилисом, когда тот завершил свои Трио, девяносто процентов всех Lieder[102], включая Die schöne Müllerin und auch Die Winterreise[103], все квартеты, все семь месс и все симфонии, кроме Большой.