Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Шесть месяцев перемен, может, это мало, а может, слишком много. В природе пере-мены не очень заметны, если не говорить о смене времен года, но поразительно, как постарели люди, какими старыми стали те. кто вернулся из тюрьмы, какими старыми стали те, кто оставался в Монте-Лавре, а как выросли дети, только Жоан Мау-Темпо и Сижизмундо Канастро кажутся друг другу прежними, последний приехал вчера и уже сказал, что им надо встретиться и поговорить, он, как всегда, упорен и решителен. Но кое на кого посмотреть просто приятно, например на Грасинду Мау-Темпо, что за красавица, замужество ей на пользу пошло, так говорят кумушки о любви, а соколы о страсти, были, наверное, и другие перемены, вот падре Агамедес из высокого и тощего превратился в низенького и толстого, и список долгов очень вырос, что вполне естественно, когда в семье нет мужчины. И потому, когда настало время, Жоан Мау-Темпо со своей дочерью Амелией отправился на рисовые поля рядом с Элвас, а дальше, как говорили в Мон-те-Лавре, уже Эстремадура, Испания, откуда у них только эти космополитические понятия — не обращают они внимания на границы, а погнала их туда не только вечная нужда, но и нежелание управляющих брать на работу Жоана Мау-Темпо, политического заключенного: Правда, его не судили, но это ошибка полиции, не так она хороша, как должна была бы быть. Пройдет несколько месяцев, и все вернется на свои места, но пока ему лучше уйти подальше, чтобы не заражал своей ересью нашу любимую землю, Сижизмундо Канастро просто говорят, нет, мол, работы, устраивайся, как знаешь.
Раз так, пошел Жоан Мау-Темпо на Элвас вместе со своей дочерью Амелией, с той, у которой плохие зубы, были бы они хороши, она бы сестру за пояс заткнула. Не говорите мне, что до ада далеко. Эти сто пятьдесят мужчин и женщин, разделенные на пять групп, прокляты на шестнадцать недель, они на сдельщине страданий, собирают урожай чесотки и лихорадки, сажают и полют рис от еще не занявшейся зари до зари уже погасшей, а с наступлением ночи сто пятьдесят призраков тянутся к своим баракам — мужчины сюда, женщины туда, — но у всех одинаковая чесотка после топтания по затопленным грядам, всех трясет лихорадка рисовых полей. Это лакомство делается из молока, сахара, риса и нескольких яиц, но рис должен быть сварен как следует, Мария, а у тебя каша какая-то получается, рис надо готовить зернышко к зернышку, научишься ли ты когда-нибудь. По ночам слышно, как вздыхают и стонут эти осужденные на своих постелях, как до крови расчесывают кожу черными ногтями, а другие стучат зубами от озноба. И поднимают к потолку остекленевшие от лихорадки глаза. Между этими бараками и лагерями смерти нет большой разницы, только здесь дольше мучаются, быть может потому, что из понятной заинтересованности и христианского милосердия хозяева каждый день нагружают грузовики лихорадкой и чесоткой и везут работников в больницу в Элвас — сегодня одних, завтра других, сплошной круговорот, — но чудеса медицины в три-четыре дня подновляют их: ты выписан, и ты, и ты, хотя ноги еще дрожат от слабости, но кого волнуют такие мелочи, вот как обращаются с нами врачи, и с грузовика выгружают здоровых, по мнению докторов, но еле живых людей. У нас сдельщина, времени терять нельзя. Отец, вам лучше? — спрашивает Амелия, и он отвечает: Да, лучше, дочка. Как видите, нет ничего проще.
В конце концов перемен не так уж много. Рис полют и сажают так же, как это делали во времена моего деда, и мотыга все та же с тех пор, как господь наш сотворил ее, а если порежешь палец незаметным черепком, то видно, что у крови все тот же цвет. Богатое нужно воображение, чтобы придумать здесь какие-нибудь из ряда вон выходящие события. Вся эта жизнь состоит из постоянно повторяющихся слов и жестов, дуга, которую описывает серп, всегда до миллиметра соответствует Длине руки, один и тот же звук издают срезаемые стебли пшеницы — всегда один и тот же звук, как только этим мужчинам и женщинам не надоело его слушать, — и всегда хрипло вскрикивает птица, живущая между корой и стволом пробкового дуба, она кричит, когда с Дерева снимают кожу, на виду остается вздыбленная и измученная плоть, но это уже слабость рассказчика — воображать, что деревья кричат и что волосы у них встают дыбом. Лучше посмотрим на Мануэла Эспаду, взобравшегося на этот дуб, он бос и, как всегда, серьезен, он-то и есть птица, прыгает с ветки на ветку, но не поет — нет у него такого желания: в этой работе главное — разрезы вдоль или поперек ствола, а потом черенок ножа служит рычагом, усилие и — готово, а хриплая птица в самом деле живет в дубе, вот она вскрикнула, кто еще может так страдать. Желуди сыплются дождем, падают на сорванные с дерева пластины коры, нет в этом никакой поэзии, хотелось бы нам посмотреть на того, кто смог бы написать сонет о том, как один из этих людей, почти не глядя, вонзил нож, а он соскользнул, отрывая щепки от коры, и впился в грязную, грубую, но такую беззащитную ногу, ведь, когда речь идет о порезах, нет особой разницы между розовой кожицей городской девицы и шкурой резальщика пробки, во всяком случае кровь течет одинаково долго.
Мы заговорились о трудах и днях и чуть не забыли вечер, когда Жоан Мау-Темпо вернулся в Монте-Лавре и в его доме собрались — еле-еле все втиснулись — самые близкие его друзья, с женами, у кого они еще были живы, — шумные мальчишки, некоторые из них проникли сюда незаконно, потому что родни среди присутствующих у них не было, но кто обращает на это внимание, и Антонио Мау-Темпо был тут, он уже отслужил в армии и работает резчиком пробки, и Грасинда, и Амелия, и зять Мануэл Эспада, в общем, куча народу. Фаустина все время плакала от радости и от горя, стоило ей только вспомнить тот день, когда мужа ее забрали безо всяких причин и объяснений, отвезли в Вендас-Новас и Лиссабон, кто знал, когда он вернется, если вернется. Она никому ни слова не рассказала о порванных на дороге чулках, это навсегда останется их семейной тайной, им обоим было стыдно, ведь и в Монте-Лавре кое-кто посмеялся бы, надо же, чулки прилипли к гудрону, а У кого из нас хватило бы сил вынести такой бесчеловечный смех. Жоан Мау-Темпо рассказал все свои горестные приключения, ничего не скрыл, и потому здесь теперь узнали, каково попасть в руки драконов из полиции и жандармерии. Все это позже подтвердит и повторит Сижизмундо Канастро, но рассказывал он все эти ужасы так, будто нет в них ничего страшного, говорил он буднично, словно виды на урожай взвешивал — только сознания лишившись, мог бы он перестать посмеиваться, — и даже женщины не плакали от сострадания, а мальчишки ушли разочарованные. Может быть, поэтому Мануэл Эспада однажды подошел к нему и с почтением, которого требовала разница в возрасте, сказал: Сеньор Сижизмундо, если я вам подхожу, я могу помочь. Но мы бы очень ошиблись, предположив, что такой порыв возник у него после спокойного рассказа Сижизмундо Канастро, не мог бы он привести к решительному шагу такого человека, как Мануэл Эспада, и доказательством нашего заблуждения служат его слова: Нельзя так обращаться с человеком, как они обращались с моим тестем. А Сижизмундо Канастро ответил: Нельзя так обращаться с людьми, как с нами обращались, а с тобой мы поговорим в другой раз, после арестов тучи сгустились, должно пройти время, пока все станет на свои места, это все равно, что рыболовная сеть — чинить ее гораздо дольше, чем порвать, и Мануэл Эспада сказал: Я подожду, сколько надо.