Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всегда хочется прямой солнечной славы писателю во мне, но всегда хочется заступить за грань того, что признано и принято, то есть в тень, где царствует мистическое неостановимое превращение, и всегда, заступая, я заступаю недостаточно, без смелости, без подлинной веры. Но если не заступать в область темного и непризнанного — как дастся тебе признание? Не силой же забирать. Уж если собираешься — казалось бы, иди бескомпромиссно, иди, будто до тебя не было ни литературы, ни магии, ни какого-либо слова о ней, пиши с искренностью и очарованием неофита, но нет-нет, для этого понадобится вера… И в Бостоне я начинаю писать совсем о другом, сам не знаю, откуда это поднялось.
Тибетец постоянно просит написать о нем, Тибетец умыт солнечной яркой энергией, огненным столпом славы, но тяжелый след преступления делает его изгоем, и вот он просит: «Сделай про меня». А во мне уже ожил и бормочет детектив Рэндал, я пишу трехчастный огромный детективный роман. Первая часть — дневник, ну или вернее рукопись, написанная и плохо переведенная на русский (непонятно, кто и зачем переводил, экзистенциальные вопросы про происхождение голоса текста еще не волновали меня), сырая умышленно, но чересчур несовершенная для читателя, наивная и глупая история богатого наследника богатого дома. Того самого, который вечно мечтал унаследовать я, но я‐то произошел из разграбленной и изнасилованной трижды за век страны, из страны тяжелейшей кармы, там все непросто, там я наследую, а потом продаю тридцатиметровый клочок бетона и коммуникаций на самой окраине древнего имперского города. В устаревшей у меня на глазах империи все еще гордых бедняков не приходится рассчитывать, что где-то в болоте, из-под тины и трясины всплывет вдруг сундук с дедушкиным золотом. Ничего не будет, не надо смеяться. Все, что могло всплыть, разграбили еще моим нежным детством, и мне досталась третья за век инкарнация империи бедняков…
Из империи бедных растут молодой наследник, европейские повадки, возвращенные семейным несчастьем из несчастной Европы. Мир, конечно, горит огнем посткатастрофы, уже и не помню, когда бы не писал мир без катастрофы, мир после пробуждения. Само рождение, выход из женщины, необходимость дышать воздухом, а не любовью — уже катастрофа, — я продолжаю исследовать образ, запечатленный во мне с младенчества, каждой книгой, я мастер посткатастроф, потому что живу в последствиях огненной катастрофы. Образ ее меняется, а я кажусь себе оставшимся после нее, хотя и я бесконечно прохожу через вереницы превращений, тень слишком манит меня. Но, впрочем, тот мир, что я описал в первой части, лишь тряхнуло жестоким землетрясением, рассекло напополам Калифорнию, оставило богачей жить на плато Палм-Спрингс, и туда наследник Гофман приезжает за наследством, и там следует за странным делом жизни отца: недооткрытым чудом резонансного кода (теория профессора Макса о живом электричестве и ДНК — как перемычке между моим взглядом и взглядом Бога-личности, пишущим нас, пока мы, творения его фантазии, влачимые через его тело-время энергией превращения, наслаждаемся замыслом и плодами своих трудов). Заметки и мысли отца еще не осмыслены современниками, и юный повеса пытается разобраться, кем был старик Гофман, он следует по нити тоски по погибшему через затемненные (в этом я мастер…) дневники и письма, специально для сына оставленные, — так думает он, чтоб не думать о том, что видит подлинное детище отца, любовь его, тогда как самого сына тот не мог никогда полюбить сполна, — а не потому написанные от руки, сломанной когда-то, чтоб скрыть их от Большого Брата — следовательно, написанные так, чтобы их разгадывал сердцем влюбленный в то же дело. Но вот беда: после долгой разлуки наследник не понимает и давно уж не любит отца, такова двунаправленная энергия нелюбви. Он ощущает давление важности и величия открытия, но не его суть и причину всеобщей возбужденности. В неясном предчувствии он умирает, двенадцать лет спустя, не разгадав тайну отца, остановившись, чтоб завести семью, чтоб стать отцом, пожить счастливой мужской жизнью, увидеть любовь, отдать ее.
В дело вступает герой второй части, детектив Рэндал, переживший забвение и обновление — методы будущего держать тело новым и свежим, подновляя клетки нужных обществу героев каждые сто лет. Цена продленной жизни — «странная», недостоверная память (за год до этого расписывал ее в другом рассказе, осмысляя предательство женщины). Рэндал спал несколько лет и проснулся молодым человеком, в теле, которому сто двадцать лет, но которое жаждет и умеет убивать и преследовать, и вот он мечется по пустыне, собирая осколки семейной истории Гофманов: гения-профессора и бесталанного сына, ничего не создавшего, кроме счастливой крепкой семьи, которая теперь оплакивает его, развеянная по миру: жена в Палм-Спрингс спрятала детей, чтобы их не настигла участь мужа, но охота открыта. Рэндал спешит узнать, кто и зачем открыл ее, тем более теперь, годы спустя. Проснувшийся борется со временем, гонится без надежды догнать, узнает постепенно, что за тайной Гофманов маячит и мрачная тайна его собственного забвения, и правда о том, как и кто жил раньше в его теле и почему зафиксированное в памяти о прошедших ста годах не вызывает никаких чувств к прошлому, а в настоящем он испытывает только кровавый голод и желание причинять боль.
Он убивает случайных дикарей в пустыне округа Империал, убивает телохранителей подозреваемого, и роман мой понемногу превращается в кинобоевик, я теряю над ним управление, я теряю сцепку с собственной историей, чересчур яркой и яростной картинкой он скачет прочь от меня, я в погоне за Рэнда-лом теряю нить погони самого Рэндала и постепенно оставляю его без любовницы, без старого и нового напарника, без подозреваемых — все мертвы, — я не могу предотвратить это, и мне сладко от того, что история превзошла мои ожидания и использовала меня для своей жатвы! Жутковатое разоблачение немой, бесчувственной машины наступает в финале, где Рэндал осознает, что не человек стоит за кровавым наваждением, что машина не знает цену крови и страданию и убивает (и еще убьет вскоре) лишь потому, что