Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что это?
Гусар сел, расправив плечи, наполовину расстегнутая блуза обнажала плечо, которое не уступало белизной парику графа. Сквозняк играл пламенем свечей, и тени обеих фигур, слившиеся в одну, плясали на стене и спинке кровати.
— Окно…
— Я ничего не слышу, — шепнул граф. Темная рука накрыла плечо, а затем стянула оставшуюся часть блузы.
— Кто-то идет, — начал было гусар, вспомнивший о шагах в коридоре.
— Никого нет, — отвечал граф. — Никого, кто стоил бы внимания.
На оклеенной обоями стене воздвиглась его большая квадратная тень и поглотила меньшую тень гусара.
— Однако граф ошибался, — сказала леди Боклер, — кто-то там действительно прятался. Угадали? Да — снаружи, на балконе, прижавшись к холодным кирпичам. А кто это был, догадались? Нет? Ну как же — Тристано.. Гусар? Вы думали?.. Нет, нет, нет. Дорогой мистер Котли, боюсь, вам нужно слушать внимательней…
Миледи была права: слушал я, честно говоря, вполуха. Я был в тот день рассеян и не уделял достаточного внимания ни истории, ни картине. Как и в предыдущий раз, миледи при встрече вежливо осведомилась, не болен ли я, и не без оснований, потому что я чувствовал себя так же ужасно. Приготовленные мадам Шапюи яства — жареная утка в ломтиках оранжерейного ананаса, салмагунди с сельдью и пикулями, картофельный пудинг, пироги с дичью и пряники — я поглощал с полнейшим равнодушием. Только три стакана рейнского чуть-чуть меня расшевелили.
Вы, разумеется, догадываетесь о причине моего пониженного настроения. Купив пигменты, я не смог вернуться на Сент-Олбанз-стрит, а побрел по Уайтхоллу и Парламент-стрит, затем по Уэстминстерскому мосту перебрался на южную сторону реки. Там я просидел на скамье несколько часов подряд, пытаясь прийти в себя. Собственно, я сидел там весь день, пока небо не потемнело и закат не намазал айвовым конфитюром беспорядочное нагромождение крыш, напротив аббатства и Адмиралтейства, Банкетинг-Хауса и обнаженного отливом берега. Там и сям на мосту и на Парламент-стрит сияли фонари. На улице появились факельщики. Весело запылали свечи из ситника в тавернах и пивных. Легко покачиваясь, двигались факелы вдоль стены Собственного сада. Как утопающий таращит глаза на звезды, так и я долго рассматривал вспышки на том берегу — эти ignis fatuus[74]Лондона — и размышлял о людях, которых знал (или думал, что знаю): как они, не видимые мной, перемещаются туда-сюда среди этих огней или вместе с ними; как непрерывно, с каждым взглядом, с каждой вспышкой света меняют свой облик, подобно маскам в Воксхолле или Рейнла-Гарденз, обладая не большей устойчивой материальностью, чем перчаточные куклы или портновские манекены. Ибо, как вы замечаете, в этих делах я стал едва ли не скептиком, законченным пинторпианцем.
«Я прежде всего испуган и ошеломлен, — сообщал (если верить письму Пинторпа) в своем»Трактате» мистер Юм после изучения такого смущающего душу вопроса, как личная идентичность, — видя, в какое Одиночество погрузила меня моя Философия; я представляюсь себе неуклюжим Чудовищем, неспособным уживаться и взаимодействовать с Обществом, а потому отстраненным от всех человеческих Дел и покинутым на Произвол Судьбы…»
Несколько раз пропустив через свой мозг слова философа, я внезапно с опозданием вспомнил, что на сегодня назначена встреча с леди Боклер, общество которой являлось ныне единственным, что было мне доступно. В панике я бросился на Хеймаркет за холстом.
— Может быть, ваш приятель… ваш лакей все еще болен? — Мне в стакан полилось красной лентой вино.
— Нет, нет, благодарю, ему уже значительно лучше.
Правда, однако, заключалась в том, что в последние дни я, можно сказать, ни разу не вспомнил о бедном Джеремае, и даже истекай он потом в объятиях черной смерти, я бы об этом не ведал. Не раз за прошедшую неделю он — один или вместе с Сэмюэлом — надеялся сопроводить меня либо на Сент-Олбанз-стрит, либо в Чизуик, но я неизменно разочаровывал его и отталкивал, как меня — мой бессердечный родственник. Дело в том, что несколькими днями — а вернее, часами — ранее я был преисполнен оптимизма и юные Шарпы представлялись мне путами на гондоле большого воздушного шара из промасленной красно-сине-желтой ткани, который я готовился отпустить в ослепительное утреннее небо.
— Боюсь, вы на меня сердиты. — Миледи сопроводила свои слова пытливым взглядом.
— Нет, — отвечал я мрачным тоном, прямо противоречившим сказанному. В тот вечер у меня была еще одна причина для плохого настроения и, соответственно, для того, чтобы работа над «Дамой при свете свечи» двигалась не очень резво. Когда мы сели за стол, я с отчаяния дерзнул спросить миледи, не разрешит ли она мне сопровождать ее на маскарад в Воксхолл. Она призналась, что польщена этим предложением, но от ответа изящно уклонилась.
Я начал настаивать, и только после этого услышал что-то более определенное.
— Мне очень жаль, мистер Котли, — вздохнула она, опуская глаза, — но, увы, я не могу принять ваше любезное предложение.
Мой прекрасный воздушный шар шлепнулся на землю, сотни ярдов материи опали, канаты ослабли.
— Но все же должна сознаться, — добавила она после недолгого размышления, — я, собственно, собираюсь в вечер маскарада в Воксхолл, так что в конечном счете мы, может быть, и встретимся.
Эта новость и вытекавшие из нее предположения никоим образом не добавили мне спокойствия. Я почуял дурное, а именно Роберта, — но не решился спросить, не этот ли маленький надушенный негодяй меня опередил. По приходе я, разумеется, осмотрел комнату в поисках его следов, даже втянул носом воздух, чтобы учуять его духи, но ничего не обнаружил. Однако я не обольщался: несомненно, миледи стала вести себя осторожней.
Несколько секунд я молча скрежетал зубами, показывая свое неудовольствие, затем, предположив, что мои мысли уловлены, осведомился, какой костюм леди Боклер собирается надеть.
Но она упорно отказывалась поведать об этом хотя бы намеком.
— Если я вам признаюсь, мистер Котли, — заявила она знакомым дразнящим голосом, который сегодня звучал неприятнее обычного, — это испортит нам всю игру!
Кокетка! Я хотел сказать ей, что не хочу подчинять наши отношения правилам какой-то игры и прятаться друг от друга на буйном маскараде под фальшивыми личинами. Хорошо бы нам быть друг с Другом честными, не хитрить и не юлить, сказал бы я, а прочно утвердиться на фундаменте взаимного Доверия, поскольку Жизнью, как и Искусством, должны править не хитрость и обман, а истина и безупречная чистота намерений, верность универсальной, идеальной и внутренней форме вещей. (Как видите, я все же не превратился в законченного пинторпианца.) Но, к сожалению, моя старая философия натолкнула меня на воспоминание о том, как мастер, самый ярый ее поборник, ее же и предал, поэтому я вновь промолчал.
Чувствуя на себе взгляд миледи, я суетливо нанес на полотно несколько мазков. Несомненно, она видела во мне теперь дикаря, неспособного владеть своими страстями, но нынче меня впервые не очень заботило, что она обо мне подумает.