Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже правый, в какую он пришел ярость от этой дамской клюквы с «британским колоритом» («знаменитыми дансингами, коктейлем и косметикой»), где героя, «брита Кромуэля», спрашивают, играет ли он в поло, теннис, футбол и крикет: «Такой англичанин пахнет клюквой, – взорвался Сирин-Набоков. – К тому же он итонец, а у итонцев спортивный натиск считается моветоном…» Этой рецензией Набоков нажил себе в окружении Одоевцевой смертельных врагов… И вот пятьдесят лет спустя снова появляется гламурная проза прелестной изгнанницы, как бы документальная, в двух томах. Там, конечно, знакомые, ставшие модными в России эмигрантские имена, а иногда и вполне забавные портреты. И с первых страниц в мемуарном романе «На берегах Невы» появляется Гумилев:
В нем было что-то театральное, даже что-то оккультное. Или, вернее, это было явление существа с другой планеты… Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе с белым рисунком по подолу, колебавшейся вокруг его длинных худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид… Трудно представить себе более некрасивого и более особенного человека. Все в нем особенное и особенно некрасивое…
Дальше следует описание некрасивой длинной головы, некрасивых волос, некрасивых глаз, губ, на сей раз не крашеных, все б ничего, но как они говорят, эти герои! В романах Одоевцевой приведена прямая речь знаменитых покойников, сотни страниц прямой речи, диалоги, монологи… И все они, конечно, придуманы Одоевцевой, кем же еще? Все говорят одинаково, по-одоевцевски… Но может, она что-то записывала, вела дневник?
Об этом я и спросил при нашей встрече милую Ирину Владимировну, и она мне тут же ответила в тон – каков вопрос, таков ответ:
– Все это по памяти, у меня точная фотографическая память…
Больше я глупых вопросов не задавал. Остается поверить, что они тогда все так изъяснялись, эти гении Серебряного века: «исходя сплошным восторгом» или «брызжа вдохновением» – у Андрея Белого оно все время «брызгало фонтаном», а у самой хорошенькой авторши «сползало по груди и по рукам». Наверно, и по ногам тоже: она ведь была длинноногая, прелестная блондинка с милым коротким носиком и веснушками. Косу ее Гумилев называл то темно-русой, то золотисто-рыжеватой, но цвет волос ведь зависит от хитростей ухода…
Когда, якобы завязнув в сетях каких-то смутно упомянутых Одоевцевой «нелегальных встреч», был расстрелян Гумилев, Одоевцева уехала за границу с влюбленным в нее Георгием Ивановым: сперва в Берлин, потом в Париж. Иванову для заключения нового брака еще нужно было расстаться с первой женой, но он вовсе не обязан был расставаться со своим возлюбленным Георгием Адамовичем. Во втором томе «мемуаров» очень трогательно рассказано, как их троица, нежась в общей постели, обсуждает вопросы теории и практики литературы.
Конечно, за столько-то лет случались и любовно-идейные конфликты, а не только карточные проигрыши. Адамович был невезучий картежник, всегда в проигрыше, всегда в долгу, в поисках того, кто заплатит ему, влиятельному эмигрантскому критику. После войны продаваться пришлось картежнику Адамовичу с потрохами: он настрочил книгу про Сталина не хуже какого-нибудь Анри Барбюса или Луи Арагона. Тут уж долго терпевший друг и любовник Иванов не выдержал. Написал погромную статью «Конец Адамовича», многие напомнил другу христопродажи. Сам-то Георгий Иванов до смерти не продавался. Писал до последнего дня, умирая в старческом доме опостылевшего средиземноморского Йера:
Иванов сумел, хоть и ненадолго, пережить московского сухорукого фараона и дерзнул, глядя на похоронные фотографии в прессе, влить в жалобные завыванья растерянных леваков осиротевшего мира безжалостный русский голос:
Он был болен и нищ, этот не первый и не последний муж Одоевцевой, но он был, возможно, единственным из эмигрантских поэтов, кто еще продолжал помнить и писать о невинных миллионах русских, зарытых в землю Заполярной тундры. И еще он посвятил много чудных стихов суетливой «маленькой поэтессе с большим бантом», своей жене, покорно сидевшей у постели умирающего в старческом доме душного Йера:
В гламурной дамской литературе нет места бедствиям эмигрантской жизни с ее бедняцкими ухищрениями, интригами и нищенскими гонорарами. Жизнь в таких романах должна быть комфортабельной, или хотя бы «вполне комфортабельной», если не шикарной. Так все и рассказано у Одоевцевой.
Николай Гумилев и Анна Ахматова с сыном Львом
На роль самой последней «любимой ученицы» и без пяти минут возлюбленной Гумилева претендовала наряду с Одоевцевой и наиболее известная среди современных читателей мемуаристка того века, заставшая в Петрограде, а потом еще и в Париже, самый конец великой эпохи. Зовут ее Нина Николаевна Берберова. Как и Одоевцева, она вольна была распоряжаться прошлым, как ей вздумается, ибо почти все сверстницы и соперницы ко времени написания блестящей ее мемуарной книги «Курсив мой» ушли уже в лучший мир.
Как и другие наши героини, Нина писала стихи, мечтала о поэтической карьере и поэтической славе. Неудивительно, что Нину заинтересовал самый активный тогдашний учитель поэзии, руководитель поэтической студии легендарный Гумилев. Никого не удивило бы, если бы женолюбивый Гумилев «положил глаз» на экзотическую смуглую «ученицу», перебравшуюся в Петербург из армянской Нахичевани, той, что на Дону (сейчас она стала пригородом Ростова). Впрочем, это могло случиться перед самым арестом Гумилева, так что в истории Гумилева и Берберовой нам остается полагаться лишь на рассказы самой Берберовой.
В том, что касается дальнейшей судьбы «великой Нины» (так ее иногда называют западные журналисты, которым мемуарная книга Берберовой, переведенная на европейские языки и имевшая успех, буквально «открыла глаза» на русскую эмиграцию), то она известна и из других источников. Приход Нового 1922 года Нина Берберова отмечала в Доме литераторов, где оказалась за одним столом с Владиславом Ходасевичем, восходящей звездой русской поэзии. С ходу в нее влюбившийся Ходасевич и вывез Нину на Запад подальше от своей второй жены (А. Чулковой) и ставшего вовсе уж небезопасным Петрограда. Он оформил ее «в качестве секретарши», а потом уж и третьей своей жены, жалобно объяснив в письме к оставленной второй, что юная девушка рвется в поэзию, «просится на дорожку, этого им всегда хочется, человечкам. А потом не выдерживают…»