Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недаром этот рынок назван черным.
Здесь познает превратностей науку
И социолог, и карманный вор.
Здесь академик разжимает руку,
В которой ржавый бритвенный прибор.
Здесь продают короны и жилеты
И короли, и нищие валеты.
Шутя, меняет этот черный клуб
Конец войны на модные штиблеты
Табак — на время
И любовь — на суп.
Штаб нашей 31-й армии располагался в австрийском городе Айзенштадте, а штаб моего 874-го дивизиона — в венгерском городе Надьканижа. Кажется, в сентябре 1945 года направил меня майор Крайнов в командировку в Айзенштадт для решения нескольких неотложных вопросов.
Добирался я на попутных машинах, стремительно проехал располагавшийся близ австро-венгерской границы, наполненный великолепными памятниками архитектуры Шопрон. Задержался в штабе до десяти часов вечера. Электричества в городе не было. Вышел из очередного кабинета на улицу и оказался в полной темноте.
Ночь была беззвездная.
На фоне голубо-черного неба просматривались только силуэты готических, крытых черепицей двух-трех-этажных коттеджей.
С трудом нашел нашу комендатуру.
Долго стучал, но никто не отзывался. Наконец дверь открыл полупьяный заспанный майор — комендант города.
Я, как мог, объяснил, что задержался в штабе, возвращаюсь в часть, надо как-то переночевать.
— Комендатура не гостиница, ничего для вас сделать не могу!
Повернулся на 180 градусов, вошел в комнату, запер за собой дверь. Я остался в холодном темном предбаннике. До крайности возмущенный, начал стучать в дверь. Майор появился с автоматом в руке, а я увидел через раскрытую настежь дверь стол, уставленный полупустыми бутылками, и на диване испуганную голую женщину.
Это было не очень весело.
Я вытащил из кобуры наган и, дабы предупредить преступный разворот дела и огорошить самодура и мерзавца, произнес, что немедленно доложу обо всем увиденном маршалу Коневу, по распоряжению которого я прибыл в штаб армии, и, не спуская пальца со спускового крючка, направился к телефону.
Что-то, видимо, дошло до майора.
— Что же ты не понимаешь шуток, — захрипел он, — так бы сразу и сказал, садись за стол, а я вызову толмача.
Я отодвинул от себя кружку со спиртом и стал ждать. Майор глухо матерился, его явно тянуло ко сну. Через двадцать минут появился толмач-венгр. Я пошел вслед за ним. Стало еще темнее, он стучал в окна, мы проходили по разным улицам, он стучал, что-то начинал объяснять, но ни одна дверь перед нами не открывалась.
— Господин лейтенант, — горько сказал он, — почти всех владельцев домов комендант обложил данью: одни несут ему вино, другие деньги, третьи приводят женщин. В обмен он дал им обещание не тревожить их русскими постояльцами, дело безнадежное.
И он повел меня в свой собственный дом. Открыл дверь.
На грязном полу впритирку валялись застрявшие, как и я, в штабе армии прибывшие из разных частей лейтенанты, капитаны, майоры.
Толмач указал мне на угол пола и скрылся.
Мне было холодно, меня тошнило от голода и возмущения, но делать было нечего. Заснуть я так и не смог и с первыми лучами солнца вышел на улицу. Мне повезло — попутная машина довезла меня до Шопрона. Я все время думал о судьбе воина-победителя. Засыпая на ходу, нашел на главной площади городскую гостиницу. Дверь гостиницы открыла хозяйка и, улыбаясь, на ломаном русско-словацком языке объяснила мне, что гостиница пустая и все номера свободны, но что, если я хочу, она предоставит мне комнату на мансарде, в которой сто с лишним лет назад любил останавливаться и писать Амадей Теодор Гофман. Белоснежная постель, завтрак, Гофман, балет «Коппелия». Романтика воина-победителя и мысль о том, кто же победитель?
Из штаба фронта приходит распоряжение всем подразделениям научиться исполнять новый гимн Советского Союза, листок с текстом и нотными линейками.
Выстраивается каре: пятьсот человек дивизиона и две с половиной тысячи человек — расположенный рядом с нами близ венгерского города Надьканижа пехотный полк.
Командир полка, как старший по званию, с рупором и листовкой командует:
— Смир-но! Кто в состоянии разобрать по нотам гимн? Два шага вперед!
Но никто из строя не выходит. Проносится мысль — какие пустяки, — и я выхожу из строя.
— Ко мне! — командует полковник.
Подхожу, и он мне протягивает листовку с текстом и пятью нотными линейками.
В скрипичном ключе никаких аккордов.
— Ты, — спрашивает, — можешь выучить эту мелодию, этот наш новый гимн?
— Товарищ полковник! Могу, но мне нужно сначала сыграть его на пианино.
— Пианино у нас нет, но есть трофейная фисгармония, — и приказывает вынести на плац фисгармонию.
Работаю ногами, накачиваю меха, что-то вроде маленького органа.
Легко раз пять, последний раз уже наизусть, проигрываю эти нотные линейки.
— А теперь пой! — И протягивает мне рупор.
— Но, товарищ полковник, у меня же нет голоса!
— Ничего, — говорит, — голос не обязательно. Пой по одной строчке, когда солдаты и офицеры выучат первую строчку, приступай ко второй.
И вот я раз десять пою первую строчку, и три тысячи человек повторяют, поют ее вслед и вместе со мной, потом вторая, третья, потом еще раз играю на фисгармонии, голос срывается, час идет за часом, и вот уже что-то начинает получаться.
Картина эта много месяцев не выходит из моего сознания: я, фисгармония и три тысячи открытых ртов и хриплых голосов.
«…Опять Вена. Уже ничего не удивляет. Я не знаю языка, и это мешает узнать внутреннюю жизнь людей и домов. Воспринимается только пульс жизни — степень напряжения и ожидания. Венцы лечат свой город. Разбирают разрушенные здания. Вдоль тротуаров растут штабеля кирпича. Из груды обломков извлекается ценное и нужное. Работают старики, мужчины, девочки. А в ресторанах все то же кофе. На площадях старики, похожие на академиков, продают пряжки. В парикмахерских девушки-парикмахеры просят угостить их закурить, но сами не курят, а меняют сигареты на хлеб. Артисты торгуют страусовыми перьями».
Когда я снимал себе в Надьканиже комнату в квартире, хозяин пытался объяснить мне некоторые истины.
Он говорил, что стулья созданы для того, чтобы на них сидеть, что бить стульями о стены — это плохо, что в магазинах нет стекол и посуды и чтобы я старался как можно меньше бить у него посуды и старался не разбивать оконных стекол. Затем он начал качаться и изображать собой пьяного.
— Так не хорошо, — сказал он.
— Закуривайте! — обращаюсь я к соседке по купе.
Напротив солидная дама, ей очень хочется курить.
Я предлагаю ей сигарету, но она стесняется. Она копается в своем ридикюле, находит и протягивает мне смятую ассигнацию — десять пенго.
— Не надо, — говорю я, — берите так, у нас это принято.