Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Опомнилась!" – усмехнулся Володька и стал листать дальше.
"Этот человек заболел и умоляет меня прийти к нему. Я долго колебалась, но пошла. Он лежал в постели, небритый и очень похудевший…" – тут следовало описание, какие у него были глаза, как нежно дотронулся он своей тонкой рукой до Юлиной щеки, каким трагическим голосом сказал: «Родная девочка, вот повестка, я иду на фронт. Я не боюсь, но знаю – меня убьют, и у нас только этот вечер и только эта ночь, если, конечно, ты согласишься остаться у меня…» Здесь у Володьки потемнело в глазах и похолодело в груди…
"Вот гад, вот гад, – шептал он про себя. – В морду, в морду… Да нет, чего там в морду! Пристрелить такого!" Он представил, как этот уже немолодой фрайер, видно бабник и любитель зеленых девчонок, лезет к Юльке, а она отбивается от него своими маленькими кулачками. Адрес? Узнать адрес этого гада! Ох, как он его будет бить!
На этом и закончилась необыкновенная Юлькина любовь. И еще оказалось, что повестка из военкомата – вранье, так как встретила его она через несколько месяцев в штатском.
Володька задыхался от ярости, которую нечем было разрядить. Впервые он ревновал Юльку, и это незнакомое ему прежде чувство вызывало в его душе целую бурю. Пусть не случилось главного, но совсем не невинна оказалась Юлькина любовь – были и обнимания, и всякие прикосновения, и поцелуйчики, и Володька шел на свидание с ней взбудораженный, злой, и шел с одной целью – узнать у нее адрес этого человека, которого он либо измордует до полусмерти, либо пристрелит – давить таких гадов, давить…
Таким и пришел он к казарме на Матросской, с перекошенным ртом, выпученными глазами и судорожно сжатым кулаком правой руки.
Ни в окнах, ни у проходной Юли не было. Володька стал сворачивать самокрутку – бумага рвалась, табак рассыпался, и он выругался про себя. Наконец-то Юлька появилась в окне, она разводила руками, стараясь жестами объяснить что-то Володьке, и показывала на проходную. Он пошел туда, открыл дверь.
– Пропуск, – строго спросил часовой, а потом улыбнулся: – Тебе, что ли, записка?
– Наверное, мне.
– Держи.
– Что вы их не выпускаете?
– Беда с этими девчонками. Пропускаем иногда, но вчера засыпалась одна. Стояла болтала со своим парнем, а тут начальство, будь оно неладно. Ну, мой дружок, что на часах стоял, – на "губе". Ясно?
– Чего неясного? Сам того же хлёбова пробовал.
– Ну ты иди, на воле прочтешь. Ответ напишешь, приноси.
Володька перешел на другую сторону и стал читать записку.
"Вчера случилось ЧП, и теперь нас не выпускают.
Еле-еле упросила вчера позвонить из канцелярии. Пишу тебе большое письмо обо всем, на днях получишь. Немного устала от однообразия нашей жизни. Уже научилась работать на коммутаторе (полевом). Вообще-то ничего сложного нет, особенно после института и высшей математики. Может быть, скоро станут пускать в увольнения, тогда увидимся и поговорим по-настоящему… А такие встречи мне тяжелы, да и тебе, наверно…"
Володька нацарапал на обратной стороне Юлиной записки только одно: "Пришли мне адрес этого человека". Передав записку часовому, он опять перешел к своему наблюдательному пункту. Минут через пять Юля показалась в окне и стала отрицательно качать головой.
– Адрес! – крикнул он, но Юлька все так же покачивала головой, и лицо ее было грустным-грустным.
– Ах, ты, значит, жалеешь этого типа, – пробормотал Володька, перенося сразу всю свою злобу на нее, – жалеешь… Ну, ладно. – Он круто повернулся, не сделав никакого прощального жеста, и быстро пошел от казармы.
Чтоб успокоиться и разрядить раздражение, пошел он пешком, быстрым и широким армейским шагом, и, погруженный в свои мысли, незаметно для себя вышел к трем вокзалам, а потом и на Домниковку. Мысли были такие: что ни говори, а Юлька изменила ему, пока он трубил службу на Дальнем Востоке, пока тянул тяжелую лямку в училище… Поцелуйчики, обнимания… Он себе такого не дозволял. Ну, не дозволял, может быть, слишком громко сказано, вернее, не было почти у него никаких возможностей, хотя… Те из ребят, кто уж очень к этому стремился, знакомились в увольнениях с девицами, а некоторые и с «боевыми подругами» командиров, заводили шашни в самом полку, были случаи. И на Володьку часто посматривала одна на танцплощадке, и екало у него сердце, но дальше танцев не пошло дело. И не из-за одной Володькиной робости, да и не был он робок, что-то другое удерживало его… И теперь душила его обида. Через месяц опять на фронт, а ничего-то он в жизни еще не видел, ничего не испытал. «Сегодня же вечером иду к Майке, – решил он твердо, – а там будь что будет…» Потом вспомнил про Егорыча, достал адрес – как раз через дом он живет. Завернул во двор.
– Эй, лейтенант, ко мне топаешь? – окликнул его Егорыч, сидящий на скамейке с двумя дружками-инвалидами.
– К тебе.
– Давай присаживайся. Сейчас мы тебя настоящей "моршанской" угостим…
Володька присел к инвалидам, завернул махорочки, задымили.
– Странно… – протянул Егорыч. – Смотрю сейчас на небо, чистое оно, без облачка, и ничего не опасаюсь, а на фронте…
– На фронте клянешь его в бога и в мать за то, что без облачка оно… – пропитым басом досказал один из сидящих.
– Тоже воевали? – спросил Володька.
– Отвоевался, – вытянул тот пустую штанину. – Как костыли куда-нибудь по пьянке задеваешь, так и прыгаешь воробьем – скок, скок. Там казалось – любое ранение, лишь бы не смерть, а сейчас ох как ногу жалко. Не вырастет же. На всю жизнюгу, до конца дней на одной прыгать…
– Что смурной такой? Не ходил? – Егорыч внимательно поглядел на Володьку, и тот понял, о чем тот спросил.
– Не ходил.
– И не ходи. Война все спишет… Ну, познакомить тебя с Надюхой? Она дома, кажись.
– Спит перед ночной, – уточнил второй инвалид.
– Разбудим. Бутылочка у меня есть.
– Давай знакомь, – вдруг решительно заявил Володька. – Войду в долю.
– Сегодня без доль – угощаю. Вот ежели не хватит и прикупать будем, тогда уж… Ну, пошли в дом.
Егорыч поднялся, безногий тоже, а другой дружок отказался почему-то. Прошли они в дом, поднялись на второй этаж по деревянной, дышащей на ладан лестнице, вошли в кухню, пахнувшую керосиновым чадом, вошли в комнатуху Егорыча, неприбранную, с незастланной постелью, с валяющимися на полу бутылками из-под пива, с остатками еды на столе.
– Садись, братва. Хоромы, как видите, не царские, но все ж не землянка – стол есть, стулья есть, постель тоже имеется, – сказал Егорыч, доставая из крашеного, видать самодельного, буфета несколько кусков черняхи, несколько картофелин и завернутые в газетку кильки. Бутылка на столе уже стояла, ждала хозяина. Расселись быстро и тут же приступили. Разлили по граненым стаканам и махнули по половине. За победу, конечно. А за что могли пить бывшие бойцы в июне сорок второго? Разумеется, только за нее – за победу, до которой еще неизвестно сколько годков, но которая придет беспременно.