Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сука, у него ксива ментовская!
– Да по барабану… Лавэ есть?
– Есть… Еще цепура золотая.
– Рви давай.
Звенья царапают шею, но уже совсем не больно. Да и вообще не больно, только голова звенит и тело не слушается.
– Валим, валим…
Стук пяток по сырому асфальту гудит и отдается в мозгу, разрывая его на части.
Дюша пытается встать, но руки дрожат и подламываются.
Он падает в лужу лицом.
Закрывает глаза.
И еще раздается в ушах противный звук непонятной природы: скользящий и скрежещущий, вязкий и хлипкий. Дюша куда-то проваливается. А звук крепчает и под конец поглощает Дюшу всего без остатка.
Сильный звук. Непоправимо черного цвета.
Рассказ
Вячеслав Андрианович Мироненко варил холодец. Приготовление этого блюда он жене не доверял и вообще относился к процессу как к священнодействию. Он заранее выбирал свиные рульки с копытцами, причем каждую осматривал внимательно и придирчиво, отбраковывая жилистые куски интуитивно. Благо, выбирать было из чего: Вячеслав Андрианович работал рубщиком мяса в гастрономе. Рульки он замачивал на ночь в огромной щербатой кастрюле, а с утра, поскоблив копытца и шкуру маленьким овощным ножом, приступал к действу. Соседи по коммуналке старались в такие дни лишний раз на кухню не заходить. А у Мироненко уже горели глаза, мясистое его лицо удивительным образом подтягивалось, а тучное тело становилось легким и послушным, как у атлета на беговой дорожке. И даже густые черные усы с проседью начинали блестеть.
Семья у Вячеслава Андриановича была большая: жена, три дочери и теща – полубезумная старуха, раздражавшая всех своим сизифовым шарканьем по коридору. Они занимали две комнаты в коммунальной квартире. Еще две комнаты занимала семья Ярослава Поклонского. Тот жил вдвоем с женой, детей у них не было. В одной комнате была гостиная и спальня по совместительству, в другой – рабочий кабинет. Поклонский работал товароведом в Гостином Дворе, жена его служила старшим научным сотрудником в Музее Октябрьской революции. Строго раз в неделю они принимали гостей, и тогда коммуналка наполнялась интеллигентными людьми с пылающим взором, люди пили хозяйский коньяк, разговаривали страстные разговоры, из-за закрытых дверей раздавался перезвон входившей в моду шестиструнной гитары. Расходились гости поздно ночью, а кто-то даже оставался ночевать. Соседи старались не ругаться по мелочам, понимая, что никуда им друг от друга не деться. Их быт связан, спаян прочно и нерушимо до тех пор, пока не наступит в стране коммунизм.
Последнюю, самую маленькую комнатенку занимал инвалид Славян. В феврале сорок пятого он был ранен и двое суток полз по чужой слякотной земле, вытаскивая командира. Командир выжил, а Славяну оттяпали правую ногу чуть выше колена. Жена погибла в бомбежку, возвращаясь с работы. Детей – сына и дочь – раскидало по детдомам и унесло в эвакуацию, и еще год после войны Славян – а тогда еще не Славян, а Вячеслав Михайлович Груздев – наводил справки, искал, ездил по городам, склеивая треснувшую семью. Нынче дети выросли, и семья раскололась окончательно. Вячеслав Михайлович пил, теряя одну работу за другой, и сам не заметил, как стал для всех Славяном. Сын Дмитрий выучился на инженера и застыдился отца, и только старшая дочь Варвара продолжала изредка его навещать. Но и она старалась не заглядывать в мутные, словно затянутые изнутри паутиной глаза отца.
Соседи Славяна избегали, сталкиваясь в коридоре, старались проскользнуть по стеночке. Был в этом и стыд здоровых людей перед инвалидом, и брезгливость, и боязнь заразиться. Чем именно они могли заразиться, никто бы толком не сказал, но в этой неопределенности и прятался главный страх. Казалось, две-три фразы с опустившимся мужиком испачкают тебя самого и вирус безысходности проникнет в кровь воздушно-капельным путем.
Холодец вышел роскошным. Застывшая зеркальная гладь колыхалась от малейшего прикосновения, но кулинарный изыск был плотным и вязким, не растекался по тарелке и, приправленный горчицей, таял во рту.
– От нашего стола – вашему, – Мироненко радушно протянул тарелку Поклонскому.
– Вот это от души, дорогой, от души.
– Славяна надо угостить.
Поклонский поморщился:
– Он и так свое возьмет.
– Позови, позови, сосед все-таки…
– Ладно.
Подойдя к каморке инвалида, Поклонский остановился, прислушался, а затем интеллигентно постучал три раза:
– Славян, налетай на холодец. Закусишь приличным продуктом… Иди, иди, халя-а-а-ава…
Но в ответ полетел отборный мат вперемешку с мокротным кашлем. Поклонский заулыбался и, уже уходя, еще раз постучал в дверь.
На кухню Славян приковылял ночью, открыл холодильник и достал тарелку с холодцом. Гулко стучала ложка в тишине коммуналки. Впервые за день мужик поел досыта. То ли от голода, то ли с похмелья он не услышал угрюмых шаркающих шагов. Он бросил немытую тарелку в раковину и обернулся. Прямо на него из полутьмы коридора смотрела безумная старуха, и взгляд ее глубоко посаженных глаз был пустым и тяжелым.
– Не спишь, ведьма?
Старуха ничего не ответила, развернулась и скрылась в темноте коридора, продолжая нести свою бессмысленную вахту.
На шум вышел старший Мироненко, заспанный, в застиранных семейных трусах. Увидел Славяна, почесал пузо.
– Опять… Самому-то не стыдно? Подошел бы по-человечески, попросил… Разве я отказывал когда?
Славян, пойманный на месте преступления, расправил плечи, лицо его налилось дурной кровью.
– Вас просить – просилка отвалится.
– Ну конечно, конечно, – закивал Слава Мироненко, – лучше по-тихому, хер на соседей положить. Это по-нашему, по-русски.
– Ты, Мироненко, клюв свой закрой. Если я хер положу – ты его тяжести не выдержишь.
И, оперевшись на костыли, мужик корпусом отодвинул соседа и хромым аистом зашагал по коридору.
Мироненко жалел соседа, жалел и побаивался, как дворового пса. Груздев всю войну прослужил в полковой разведке. Даже у спившегося, даже у покалеченного и опустившегося на дно, руки его, пожелтевшие, узловатые, оставались руками солдата, убивавшего в рукопашной. Сам Мироненко был с первых месяцев войны эвакуирован в Челябинск вместе с семьей и заводом, где тогда работал. Бронь для себя он не выбивал, но и не отказался от нее. В тяжелые зимние дни сталинградских боев он работал по двадцать часов в сутки, спал у станка и трусом себя не считал. Значит, такая судьба ему выпала. Только, случайно оказавшись в компании воевавших, тушевался и неловко краснел, но и это списывал на алкоголь.
Коммунальный мир широк и узок одновременно: потроха наружу. В нем невозможно что-либо спрятать и очень легко спрятаться самому. В нем всегда есть своя иерархия, и установившийся один раз порядок становится традицией, вековечным обрядом.