Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то же время сарказм Эренбурга по поводу слепого повиновения нацистских солдат подчеркивает важный элемент сарказма как такового: очень часто то, что вызывает самую беспощадную насмешку, — это именно те качества, которые человек узнает в самом себе. Игал Халфин говорит о «зеркальном отражении» в отношениях между обвиненными в предательстве советского режима и теми, кто их допрашивал. То же самое можно сказать и о главных противниках, встретившихся на поле брани Второй мировой войны[397]. Какими бы ни были различия между двумя режимами, идеология обязывала и тех и других отказаться от личного в пользу общего и полностью впитать ценности, разделяемые (как предполагалось) всеми членами общества. И вправду, почему читатель должен смеяться с героем поэмы Твардовского, по-дружески советующим «брось ты думать», убежденным, что нет смысла в том, чтобы «думать в одиночку», и привыкшим воодушевлять товарищей напоминанием о том, что нет времени думать, так как «надо немца бить спешить…», — но вместе с тем тот же читатель должен смеяться над пленным немцем, который доводит Эренбурга до отчаяния тем, что на вопрос «Но что вы лично об этом думаете?» равнодушно отвечает: «Я не думаю, я повинуюсь» («Великое одичание»)? Почему Теркин вызывает теплую симпатию, в то время как отчет Эренбурга о беседе с пленным немцем должен вызвать отвращение? Чем отличается состояние, когда человек чувствует себя частью многомиллионной массы недумающих тел, скорее мертвых, чем живых, от состояния другого человека, который знает, что принимает участие в общем коллективном усилии многих миллионов? Чем и как эта разница должна и может быть обозначена?
Мы уже коснулись одной определяющей черты врагов советского народа: все, чем они являются, все, что они делают, оказывается многократно умноженным. Они — множество, а не коллектив, а потому неизбежно вызывают недоверие и неприязнь. Среди них нет индивидуальностей. В описаниях их поведения слово «каждый» не подразумевает, что речь идет о личностях, действующих в едином порыве: «Каждый немец привык к жизни автомата. Он не рассуждает, потому что мысль может нарушить и аппарат государства, и его, Фрица, пищеварение. Он повинуется с восторгом. Это не просто баран, нет, это экстатический баран, если можно так выразиться, это баранофил и панбаранист» («Великое одичание»).
Когда речь идет о немцах, то это никогда не одна определенная слабость, один конкретный недостаток, одна отталкивающая черта характера; это всегда много слабостей, целый набор недостатков, все до одной черты характера. Их множественность — это бесконечно умноженная безликая имитация. Даже их искусство лишено какой-либо оригинальности, даже песни их сочинены «не для человеческого голоса, но для лая гиен или для мяукания мартовских котов». Хотя «трудно себе представить всю злобную пошлость, всю кровожадную глупость фашистских песен», они печатаются «в миллионах экземпляров» («Фашистские мракобесы», 29 июня 1941). Нацистские солдаты и офицеры не только не могут сдерживать свои сексуальные импульсы, для чего они создали «случные пункты»; они «развратники, мужеложцы, скотоложцы» («Выстоять!», 12 октября 1941). Заразные болезни («сифилис, … чесотка» («Бескорыстные Гретхен»)), переносимые этими отвратительными существами «со слюнявой мордой павиана», становятся еще более отвратительны, поскольку носители этих болезней наделены отталкивающей внешностью.
Повторение смешно; на нем основаны самые разные формы комического. Но есть фундаментальная разница между советской армией как коллективом, состоящим из миллионов и миллионов личностей, и армией врага, где каждый солдат и офицер — всего лишь копия всех остальных (по крайней мере, к такому заключению можно прийти, основываясь на описаниях Эренбурга). Шутливые эпизоды с повторением и удвоением в тексте «Теркина» всегда подразумевают присутствие различия даже в видимой идентичности, как, например, когда появляется «другой Теркин» и товарищи спорят о том, кто из них «настоящий Теркин», или когда герой, оказавшись в госпитале после ранения, чувствует себя обязанным защитить честь родного края, узнав, что лежащий рядом боец — не земляк:
Мы в землячество не лезем,
Есть свои у нас края.
Ты — тамбовский? Будь любезен.
А смоленский — вот он я.
Младен Долар цитирует высказывание Блеза Паскаля о том, что одно лицо никогда не будет смешным, но сравнение двух лиц может вызвать смех. Долар предлагает следующую простую схему: «один — не смешно; два — смешно; много — снова не смешно»[398]. Путаница с «двумя Теркиными», дружеская веселая болтовня с теми, кто встречается на пути героя по дороге к победе, рассуждения с товарищами всегда основаны на принципе «два — смешно»: Теркин плюс еще один участник комической ситуации (собеседник или слушатель). Враги же всегда говорят от имени безличной массы и всегда обращаются к неверному адресату: их письма читаются в не предусмотренном автором тоне и не тем, кому они были адресованы; вдохновляющие их лозунги оборачиваются аморальными и преступными деяниями; их заявления о сокрушительных победах на фронте оказываются ложью, размноженной в тысячах экземпляров. Советский герой никогда не повторяется; каждый эпизод — новое приключение, проявляющее и циклическую природу жизни на фронте, и ее непредсказуемость. Остроумие и находчивость Теркина позволяют ему одержать победу над врагом. Нацисты-автоматы попросту копируют и самих себя, и друг друга во всем, что они делают, о чем они думают, мечтают, к чему стремятся.
Эренбург старался показать, что сама сущность врага настолько однообразна, что не дает достаточно материала для варьирования тем и описаний. Такой подход должен был помочь читателям выработать «правильные» чувства по отношению к врагу. На встрече советских писателей-сатириков, о которой уже упоминалось, один из участников сказал:
Есть такое мнение, что сатира должна непременно смешить, что сатира без юмора не смешна. Я думаю, что это неверно. Фельетоны Ильи Эренбурга не смешат — это верно. Они насыщены не юмором, а сарказмом. Это очень сильный вид гневного смеха, и он придает фельетонам Эренбурга особую силу, сделавшую его таким популярным публицистом на фронте, да и в тылу[399].
Однако по мере того, как приближался конец войны и эпитеты, которыми писатель награждал противников, становились