Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было уже почти пять утра, когда я проводил Генриха домой, и по дороге, когда мы проходили Эренфельд, он бормотал, указывая на двери: «Все из моей паствы, из моей паствы!» Потом – визгливый голос его экономки, сердитый окрик: «Это еще что такое?» Я пошел домой и тайком в ванной выстирал простыню в холодной воде.
Эренфельд, поезда, груженные углем, веревки для белья, запрещение принимать ванну, иногда по ночам угрожающий шорох пакетов с мусором, летящих мимо наших окон, как неразорвавшиеся снаряды. Шорох замирал после шлепка о землю, только иногда яичная скорлупа шуршала по камням.
Генрих опять поцапался из-за нас со своим патером, он хотел взять денег из благотворительной кассы, но я еще раз пошел к Эдгару Винекену, а Лео прислал нам часы, чтобы мы их заложили. Эдгар выпросил для нас в рабочей кассе взаимопомощи немножко денег, и мы по крайней мере смогли заплатить за лекарства, за такси и половину денег за лечение.
Я думал о Мари, о монахине, перебиравшей четки, о слове «диагональ», о собаке, предвыборных плакатах, автомобильном кладбище – и о своих руках, закоченевших от стирки простыни, но я не мог поклясться, что все это было. Не мог я и утверждать, что тот человек в семинарии Лео только что рассказывал мне, как он исключительно ради того, чтобы нанести денежный убыток церкви, звонит по телефону в берлинское бюро погоды, а ведь я сам слышал это, как слышал его чавканье и причмокивание, когда он ел свой пудинг.
XIX
Не раздумывая и не зная, что я ей скажу, я набрал номер Моники Сильвс. Только прогудел первый сигнал, как она уже подняла трубку и сказала:
– Алло!
Мне стало легче от одного ее голоса. Он такой умный, такой сильный. Я сказал:
– Это Ганс, я только хотел…
Но она перебила меня и сказала:
– Ах, это вы…
Ничего обидного, ничего неприятного в ее словах не было, но мне стало ясно, что она ждала не моего звонка, а чьего-то другого. Может быть, она ждала звонка подруги или матери, но я все-таки обиделся.
– Я только хотел поблагодарить вас, – сказал я. – Вы были так добры. – Я чувствовал ее духи «Тайга», или как они там называются, слишком терпкие для нее.
– Мне так жаль, – сказала она, – вам, наверно, очень плохо приходится. – Я не знал, о чем она: о рецензии Костерта, которую, очевидно, читал весь Бонн, или о свадьбе Мари, или о том и другом вместе. – Могу я вам чем-нибудь помочь? – спросила она тихо.
– Да, – сказал я, – приезжайте ко мне, пожалейте мою бедную душу и мое бедное колено – оно страшно распухло.
Она промолчала. Я ждал, что она сразу скажет: «Хорошо», – и мне было не по себе при мысли, что она действительно вдруг приедет. Но она только сказала:
– Сегодня я не могу, я жду гостей.
Ей надо было бы сразу сказать, кого она ждет, хотя бы добавить: приятеля или приятельницу. От слова «гости» мне стало тоскливо. Я сказал:
– Ну, тогда хоть завтра, мне, наверно, придется полежать не меньше недели.
– Но может быть, я могу еще что-нибудь сделать для вас, помочь вам как-нибудь по телефону. – Она сказала это таким тихим голосом, что у меня появилась надежда: наверно, «гости» – это просто какая-нибудь подруга.
– Да, – сказал я, – вы мне можете сыграть мазурку Шопена. B-dur, опус седьмой.
Она рассмеялась и сказала:
– Ну и выдумщик! – При звуках ее смеха я впервые поколебался в своей моногамии. – Я не очень люблю Шопена, – сказала она, – и плохо его играю.
– Пустяки! – сказал я. – Это не имеет значения. Ноты у вас есть?
– Кажется, где-то были, – сказала она. – Минутку. – Она положила трубку на стол, и я услышал, как она вышла из комнаты. Прошло несколько минут, пока она вернулась, и я вспомнил, как Мари мне рассказывала, что даже у святых бывали подруги. Конечно, только в духовном смысле, но все же духовную сторону всего этого они от них получали. А у меня и того не было.
Моника снова взяла трубку.
– Да, – сказала она со вздохом, – вот все мазурки.
– Пожалуйста, – сказал я, – сыграйте мне эту мазурку, B-dur, опус седьмой, номер один.
– Но я много лет не играла Шопена, надо хоть немного поупражняться.
– Может быть, вы не хотите, чтобы ваши гости слышали, как вы играете Шопена?
– О-оо! – она рассмеялась. – Пусть слушают!
– Это Зоммервильд? – спросил я очень тихо и, услыхав ее удивленный возглас, продолжал: – Если это действительно он, стукните его крышкой рояля по голове.
– Он этого не заслужил, – сказала она, – он к вам прекрасно относится.
– Это мне известно, – сказал я, – я даже ему верю, но было бы приятнее, если б у меня хватило решимости его прикончить.
– Я немножко поупражняюсь и сыграю вам мазурку, – торопливо сказала она. – Я вам позвоню.
– Хорошо, – сказал я, но мы оба еще держали трубки. Я слышал ее дыхание, не знаю, долго или нет, но слышал, потом она положила трубку. А я бы еще долго держал трубку в руках, только чтобы слышать, как дышит Моника. О Господи, хоть дыхание женщины…
Фасоль, которую я съел, еще тяжело лежала в желудке, усугубляя мою меланхолию, но я все-таки открыл и вторую банку, вывалил все в ту же кастрюльку, в которой разогревал первую порцию, и зажег газ. Я выбросил фильтр с кофейной гущей в мусорное ведро, взял чистый фильтр, положил туда четыре ложки кофе, поставил греть воду и попытался навести в кухне порядок. Кофейную лужу я собрал тряпкой, выкинул в ведро пустые консервные банки и яичную скорлупу. Ненавижу неубранные комнаты, но сам убирать не умею. Я пошел в столовую,