Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он раскуривает папиросу и мрачно стоит у рубежа, за чьей гранью смешались темень ночного времени и полная пустота этого степного места. Туда провалился мсье Жак. Толян смотрит в сторону, где непонятно что происходит. Завершается вечер, начинается новый день; воздух, сжижавшись, сползает с плоской земли в самое Каспийское море…
В дощатый забор по здешнему обычаю воткнуты длинные копья сухих тростинок. На них садятся стрекозы. Сразу по несколько штук. Как гроздья.
Иногда он переводит свой взор на меня. Я каждый раз ловлю тяжесть его взгляда, брошенного в меня как тугое яблоко.
– Че, не куришь? Да? – Спрашивает он у самого себя.
Легко, как длинный аист, усевшись напротив.
В нем мне всегда будет чудиться череда чудесных животных, будто я листаю страницы бестиария.
Я молчу.
– И – молодец-малец, а я вот, как себя помню…
На слово «малец» Малек, дремлющий у забора вострит уши и встряхивает башкой. Будто его призывают.
Порой Толян теряет свою жесткость, как-то обмякает, сутулится, делается гибким, как бамбуковое удилище, почувствовавшее клев. Будто с него сходит мужской покров, оборачивающий одинаковое для всех, невзирая на возраст и пол, тело. Он тянет за помидориной плавную ладонь, как продолжение той самой общей сущности.
Буся подкладывает мне куски рыбного пирога.
___________________________
Мне постелено в сухой дворовой постройке. В ней кругом разложены и развешаны снасти, лежат весла, непонятные мне атрибуты охоты и лова. Во всех углах, как сказочные кулисы, рыбачьи сети – мережи и бредни. За подобными занавесями может скрываться чудище, как в «Аленьком цветочке». Мне кажется, что я попал в чрево старого театра. Только вымытые до скрипа некрашеные полы светятся в полутьме.
Буся проверяет все ли мне там нормально устроили. Так ли как надо. Мягка ли подушка, гладки и сухи ли простыни. Будто собирается на них почивать вместе со мной.
Да, всё в наилучшем виде.
– Ну вот и спи, моя детка…
И едва припав к высоченной подушке, куда-то проваливаюсь, на несколько корпусов опережая свой утомленный, отстающий от меня, сон.
Я сползаю в сон, как леска в воду за рыбиной, прихватившей крючок с наживкой.
Разлитая теплота ночи делается второй кожей, удваивая меня. Мне не выскользнуть из плотности вечернего часа, он не даст мне сна, так как кажется, что я уже давно сплю, завернувшись в свое тело.
Нежный гул голосов, доносящихся ко мне с поздней трапезы. Тихо без борьбы овладевая, входит в меня. Как неостановимое зрелище бесконечного низкого ландшафта. Какие-то акации, потерявшие от жары половину мелочной листвы. Они стоят как сети на глубине.
До меня доносятся волнами смешки моей Любаши. Все звуки словно легкие невзрослеющие дерева, они так и остаются саженцами у ближнего горизонта.
По плотному веществу сна, навалившемуся на меня, пробегает конвульсия слабости.
Особая точность, уместность и полнота сна восхищают меня.
Я, догадываясь, что сплю, но не могу опознать, кто же или что это. Из-за безъязыкого говора, соткавшего волнующуюся оболочку видения.
Ему нет границ и глубины, оно непомерно и одновременно неопасно.
Оно – сладостно близкое и бесконечно отчужденное.
На него нельзя смотреть.
Оно восходит из почвы и струится с небес.
Оно избыточно как любовь и недостаточно как сиротство.
Во сне из последних сил я силюсь распознать – зачем это мне, с какой стати.
Краем ума, а может быть – всем сердцем, я понимаю переизбыток этого неуплотняющегося видения.
Это мимо меня так близко проходила моя мать.
Проницая и не касаясь.
Как абсолютное, восхитительное, непомерное, полное света, состоящее из низкого вещества гула, мое неотъемлемое ничто.
Восхитительное и непомерное.
Может ли быть так?
Воплощение моей матушки… Ведь она особым усилием избегла насилия смерти, преодолела разложение болезни, восстав из плена тупого исчезновения.
Она пришла, как марево слов, которых я никогда от нее не слышал, как их разреженное гудение, опережающее несказанный смысл и невозможный вид.
Как наслаждение, которое я, никогда в сознательной памяти не общаясь с ней, не испытывая.
О, она, будучи всегда, узнала обо мне, не видя и не касаясь меня…
И мне кажется, что я не смогу никогда выбраться из этого тесного сна, простирающегося и за мои пределы. Я понял, что пронизан этим бесплотным видением. И не познав тайны моей матери, я в нее непостижимым образом без толики усилий проник.
Будто мне на миг дали подержать беглую стенограмму моей общей неотъемлемой жизни с нею. Лишь на мгновение, чье вещественное время физически переполнило меня.
Я очнулся в холодном поту. Не знаю, сколько длилось это видение, и вообще, имело ли оно какую-то соизмеримую с людским тривиальным временем длительность…
Ведь она, моя мать, моя матушка, никогда, никогда, никогда в жизни мне не снилась.
Ни до ни после той первой ночи на ее родине.
Но облако, не имевшего облика, а одни невидимые неисчислимые свойства, о которых мне все – тайным образом безъязыко – было известно, несомненно явилось мне воплощением моей матери.
Бесплотным, плотским и беспечальным.
Она мне предстала всем, уединенным от всего.
Особенной, моей пустотою, приворожившей меня навсегда. Полостью, где только что находился Нарцисс. Перед тем как утопиться по воле случая, каковым вообще-то был он сам…
Страшное подозрение посещает меня, что кроме того, что есть во мне, нет ничего. И вот во мне – морок, искушение, бессмыслица, напрасные поиски. Чего? Того, что с таким трудом обретенное, так легко может быть подвергнуто иссечению.
И вот я могу ее пустоту приравнять любой близкой мне женщине. И самое страшное, что это равенство будет иметь и обратный ход.
Она ведь была, когда меня еще не было, и только эта мысль вызывает во мне ревность. Ко времени.
Все прошлое стало потерянным временем не потому, что меня в нем не было, а оттого, что там когда-то пребывала моя мать без меня.
Я вышел во дворик дома. Сон еще колебался во мне как сладкий дым.
Луна изливала оплавленный свет из низкого белого жерла. Она, оплавляясь, зияла – по-военному отвесно, нелениво, словно ядовитое зеркало, должное отразить ужасную личину Горгоны. Она белела так, что звезды, острые на закате, притупились, стали невидимыми.
По вытоптанной траве ходили быстрые люди, что-то носили, по-деловому отбрасывая свои жирные тени. Они их именно отбрасывали, опережая на полстопы.