Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, ладно, а есть еще какие-нибудь опасности? — спросил Кароль, который с привычной легкостью переходил от непомерного страха к непонятной беспечности.
— Да, мой милый, есть и другие опасности, — отвечал Сальватор, — но боюсь, что ты слишком уж встревожишься и, пожалуй, пошлешь меня к черту.
— И все-таки скажи.
— Беда в том, что когда вы замкнетесь в полном одиночестве, вам будет угрожать опасность пресыщения.
— И то правда, — пробормотал Кароль, подавленный этой мыслью, — быть может, ты с полным основанием предвидишь, что Лукреция скоро пресытится. О да, все эти дни я был угрюм и мрачен. Должно быть, она устала от этого, я ей наскучил. Она тебе что-нибудь говорила?
— Нет, она мне ничего не говорила, ей это даже в голову не приходит, и не думаю, что она первая ощутит усталость. Тут я гораздо больше опасаюсь за тебя, чем за нее.
— За меня? Ты сказал — за меня?
— Да, я знаю, что ты существо исключительное, знаю, что ты несколько лет подряд любил женщину, о которой имел весьма смутное представление, — да будет мне позволено сказать это теперь. Я знаю и то, как самозабвенно и преданно ты любил свою мать. Но ведь то была совсем иная любовь. А страстная любовь постепенно слабеет, и такая опасность особенно угрожает именно тебе, ибо ты меньше всякого другого в силах противостоять вторжению житейской прозы.
— Ошибаешься! — вскричал Кароль, и на губах его появилась улыбка, выражавшая надменность и вместе с тем наивную восторженность.
— Мой милый, я восхищаюсь тобою, но в то же время и жалею тебя, — сказал Сальватор. — Сегодня твой горизонт безоблачен, но завтра он может омрачиться.
— Сделай милость, избавь меня от общих мест!
— Сделаю милость и все же изволь выслушать. Твой знатный род, твои прежние друзья, весь этот высший свет, чопорный, замкнутый и строгий, был до сих пор твоей привычной средою, его воздухом ты, если можно так выразиться, дышал. Какую же роль ты собираешься играть там впредь?
— Я навеки от него отрекаюсь! Я уже думал о том, Сальватор, и весь этот мир оказался легче соломинки на весах моей любви.
— Превосходно. Когда ты вернешься в дом своих предков, родные, разумеется, простят твои прегрешения, но они, тем не менее, скажут, что так долго и упорно состоять в любовниках комедиантки недостойно тебя. Эти добродетельные родичи охотнее простили бы тебе сотню любовных приключений, нежели одну подлинную страсть.
— Не думаю. Но если допустить, что они станут вести себя так, это только укрепит мою решимость без всякого сожаления порвать и с семьей, и с прежними друзьями.
— В добрый час! Ведь наши почтенные родственники — люди прекрасные, но ужасно скучные: я уже давно безропотно слушаю, как они меня бранят. Если и ты наконец решился выйти из повиновения, что, кстати, весьма неожиданно и забавно, то, как говорится, с Богом! Меня это только радует! Однако, любезный Кароль, есть еще одна семья, о которой ты забываешь: это семья Флориани. И она — свидетель вашей любви.
— Ах, вот ты и коснулся самого больного места! — вскричал князь и вздрогнул как ужаленный. — Ты говоришь о ее отце, об этом жалком человеке, который считает, что мы нищие комедианты и только из милости живем здесь и кормимся! Это отвратительно, мне следовало немедленно уехать, когда я услышал, как он сказал это Биффи.
— Папаша Менапаче оказывает нам такую честь? — спросил Сальватор, покатываясь со смеху.
Однако, поняв, что Кароль весьма серьезно отнесся к этому нелепому происшествию, граф постарался успокоить друга и сразу же переменил тон.
— Если бы ты рассказал Лукреции об этом забавном случае, — начал он, — она бы, конечно, поспешила тебя утешить; и вот что, наверное, сказала бы эта чудесная женщина: «Дитя мое, все мои возлюбленные были люди бедные, ибо я больше всего боялась прослыть содержанкой. У вас же — миллионное состояние, и могут подумать, будто вы тратите на меня большие деньги; но я вас очень люблю и даже не задумываюсь над тем, что станут говорить, мне это глубоко безразлично; забудьте же и вы о вздорных выдумках моего отца и Биффи, как я забываю ради вас обо всем на свете». Так что, сам видишь, Кароль, тебе следует поменьше обращать внимания на пустые толки. Поговорим-ка лучше о детях Лукреции. О них-то ты подумал, друг мой?
— Разве я недостаточно их люблю?! — воскликнул князь. — Разве хоть когда-нибудь пытался отдалить их от матери?
— Но ведь они вырастут! И все поймут. Мне хорошо известно, что все они внебрачные дети и не знают своих отцов, но пока они еще в том счастливом возрасте, когда ребенок не понимает, что у него непременно должен быть отец. Каким образом Лукреция выйдет в будущем из столь деликатного положения и какие возвышенные или, напротив, прискорбные сцены произойдут в лоне этой семьи, нас с тобой не касается. Я верю в прекрасную душу Флориани и думаю, что она с честью выйдет из положения. Однако не резон тебе еще больше осложнять дело своим постоянным присутствием. Ведь ты не можешь да и не захочешь лгать. Какой же ты видишь выход?
Когда Кароль испытывал душевные муки, он не находил облегчения в словах, вот почему он закрыл лицо руками и ничего не ответил. Этот грозный вопрос уже давно терзал его: еще в тот день, когда дети Лукреции особенно утомили его громкими криками и смехом, перед его глазами смутно предстала картина будущего.
Мысль о том, что когда-нибудь он может, сам того не желая, стать врагом и злым гением этих прелестных детей, естественно возникла у него в ту минуту, когда они впервые вызвали в нем скуку и раздражение.
— Ты проникаешь скальпелем в самые недра истины и заставляешь меня созерцать ее окровавленное нутро, — с болью сказал он наконец своему другу. — Ты хочешь, чтобы я отказался от своей любви и умер из-за этого? Убей же меня сразу. Уедем!
XXIII
Сальватора поразила сила страсти, все еще владевшей Каролем. Ему было невдомек, что страсть эта под влиянием страдания будет не уменьшаться, а, напротив, возрастать: сам Альбани искал в любви счастья, и если не находил его, то любовь в нем постепенно угасала. В этом отношении он походил на всех нас. Но Кароль любил