Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей захотелось тогда остаться одной. Она поплыла, поплыла куда-то по каменным лабиринтам и вдруг выплыла в другое, огромное круглое озеро. Тихо. Какая-то особая, неземная тишина. Тишина-вакуум. На отвесных скалах – летучие мыши, слепые и мрачные, как посланцы потустороннего мира. И сама – под землей, в восьмом чуде света. Под ногами – километры глубины. Так и сгинешь здесь, захлебнешься горячей серной водой, и только летучие мыши сделают почетный вираж над водой… Мансуров! Где ты? Появись! Возникни! Подставь плечо!
– Появился? – спросила бы Алка. – Возник?
– Он же не Воланд.
– Странно. Должен был появиться.
– Должен был. Но не появился.
– А потом?
…Потом все вылезли из озера. Поднялись наверх. На землю.
Солнце заходило. Небо было розовое. Горы. И острое, реальное, почти физическое ощущение момента – того самого момента, которому можно сказать: остановись!
Наташа, как правило, ностальгически тосковала о прошлом, прощая ему многое. Надеялась на будущее, ощущая в себе надежду, как пульс: девяносто ударов в минуту стучит надежда и поддерживает в ней жизнь. И только к настоящему относилась невнимательно. Настоящее – как путь в булочную за хлебом: дойти, купить хлеб и вернуться. А сама дорога – ни при чем. Встреченная собака на дороге, или облака над головой, или дерево, забывшее о тепле, – все это мимо, мимо! Главное – цель! А тогда, в тот момент, может, это было влияние серной воды, а может, это и было тем самым восьмым чудом света – не само озеро, а остановившееся мгновение, которое действительно прекрасно. И такая пронзила тоска от красоты. Красота тоже рождает сожаление.
– Сожаление от чего? – спросила бы Алка.
– От того, наверное, что время тащит тебя через коридор, как грубая нянька за ухо. А может быть, все настоящее потрясает по-настоящему.
– Надо еще это настоящее увидеть и по-настоящему потрястись. Способность принять и почувствовать – это молодость.
– Молодость беспечна. В молодости кажется, что всего навалом. Будут еще тысяча чудес света и миллион мгновений. Зачем их останавливать.
– А может, это просто Мансуров? – предположила бы Алка.
– Нет. Тогда все что-то почувствовали. Миколас из Литвы стоял со своими висячими усами, как будто его заговорили. А потом сказал одно слово: бон. По-французски это значит: хорошо.
– А почему он сказал по-французски, а не по-литовски?
– Он недавно из Парижа приехал. А Егор Игнатьевич вдруг ни с того ни с сего взбежал на гору, нарвал каких-то мелких цветов и стал заставлять всех нюхать. И меня заставил. И почему-то казалось, что он за собой туда взбежал, на эту гору. И букетик – это его существо, вернее – неосуществление. Его неопознанная душа, нераскрывшийся талант, вернее – не туда раскрывшийся. И он навязывает все это – и душу, и талант, сует к самому лицу. Мне почему-то его стало жаль, захотелось успокоить, сказать: «Да ладно, Егор… все хорошо. Все у тебя нормально».
– Ну а Мансуров? – напомнила бы Алка.
– В гостиницу вернулись к вечеру.
Когда вошла в номер, телефон звонил. Казалось, он звонил беспрерывно, будто испортился контакт.
Она сняла трубку. Там помолчали. Потом голос Мансурова сказал очень спокойно:
– Пропади ты пропадом со своей красотой. Пропади ты пропадом со своими премиями.
Наташа вздрогнула:
– Какими премиями?
– Твои ученики получили две первые премии.
– Кто?
– Сазонова и Воронько.
Значит, домик с теплым окном получил первую премию. Значит, правильно она думает и заставляет правильно думать своих учеников. Воронько – за домик. А Сазонова – за крыло бабочки. Она взяла крыло бабочки и так его разглядела, что все только ахнули. Потому что никогда раньше не видели. Считали, наверное, что это мелочь. А Сазонова объявила: не мелочь. И вообще – нет мелочей. Главное, в конце концов, тоже состоит из мелочей.
Через десять минут Мансуров стоял перед ней, охваченный настоящим отчаянием, и она с каким-то почти этнографическим интересом смотрела, как проявляется в нем это сильное разрушительное чувство.
– Только ничего не объясняй! – запрещал он и тряс перед собой пальцами, собранными в щепотку. – Только ничего не говори!
– Но…
– Молчи! Слушай! И дочка наша такая же будет! Предательница и эгоистка. Ты передашь ей это со своими генами, и она так же будет меня бросать.
– Так же будет исчезать, – скороговоркой вставила Наташа.
– Больше ты меня не увидишь. Я думал, ты – одно. А ты – совершенно другое. Не мое дело тебя судить. Живите как хотите. Но я в это не играю. Я ухожу.
– Да иди, – сказала Наташа, обидевшись на множественное число. «Живите как хотите»… Значит, она – часть какого-то ненавистного ему клана, где много таких, как она. – Иди, кто тебя держит…
– Да, я уйду. Я, конечно, уйду. Я все понял.
– Что ты понял?
– Я понял, что это нужно только мне, а тебе это не надо.
– Что «это»?
Наташа понимала, что «это». Но она хотела, чтобы он оформил словами.
Он молчал какое-то время – видимо, искал слова. Потом сказал:
– Железная дверь в стене. В каморке у папы Карло. А ключик у нас. У тебя и у меня. Один. Но у тебя другая дверь, и мой ключ не подходит. Я устал. Господи…
Он опустился в кресло и свесил голову. Потом поставил локти на свои острые колени и опустил лицо в ладони.
– Господи… – повторил он. – Неужели нельзя по-другому? Неужели можно только так?
Он устал от чужих дверей. От предательств. Господи, неужели нельзя по-другому?
Наташе стало жаль его, но и нравилось, что она внушила ему такие серьезные душевные перепады.
– Успокойся, – строго сказала Наташа. – Ничего не случилось. Это недоразумение, не более того.
Он поднял голову.
– Просто ты исчез. Я тебя потеряла. Куда ты подевался?
– Это я подевался? Я?
Они долго, целую минуту или даже две бессмысленно смотрели друг на друга, и Наташа поняла: он искренне уверен в том, что она сбежала. Что ей было удобно его отсутствие.
– Ты не прав, – сказала она. – Поверь мне.
– Как поверить?
Его душа, утомившаяся от предательств, ждала и верила только в одно. В следующее предательство.
– Как поверить? – растерянно переспросил он.
– Просто поверь. Не рассуждая. Скажи себе: «Я верю». И поверь.
Она подошла к нему. Он поднялся. Провел двумя пальцами по ее щеке медленным движением. Он как бы возвращался к ней, касался неуверенно, робко, будто боялся обжечься.