Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Майор Галас не захотел приближаться к двери казармы: он и так уже слышал топот солдат, маршировавших во внутреннем дворе, и раздававшиеся приказы унтер-офицеров. В шестьдесят девять лет майор Галас до сих пор иногда видел тревожный сон, будто звучит сигнал подъема, а у него нет сил подняться или недостает какой-нибудь детали формы, из-за чего он будет посажен под арест, как только дежурный сержант произведет осмотр. Но он слишком задержался: было уже больше девяти, и дочь, наверное, заждалась его возвращения. Майор Галас решил солгать, если Надя спросит, куда он ходил. Он поспешил обратно по тем же улицам, почти не глядя вокруг, несколько удивленный своим равнодушием. Служащий гостиницы сказал майору Галасу, что его дочь завтракает в баре. Он увидел ее через стекло – только после душа, с мокрыми волосами и сонным лицом, далекую от него и болтавшую с кем-то у стойки бара. Он собирался открыть дверь, но из любопытства и ревности невольно задержался: Надя разговаривала с незнакомым, не очень молодым человеком лет тридцати с лишним, улыбаясь и внимательно наклоняясь к нему.
* * *
Я молча восставал против них, опуская голову, стараясь не глядеть им в глаза, не видеть лиц, окаменевших от терпеливой работы и упорства, от упрямого нежелания принимать то, чего они не понимали и боялись. Мир изменился вокруг них, в доме был телевизор, холодильник, газовая плита и даже кран с водопроводной водой во дворе, в полях работали тракторы, культиваторы и косилки, но в них единственным новшеством было удивление, потому что беспокойство, испытываемое ими теперь, являлось лишь продолжением извечного, унаследованного от предков страха, привычки говорить тихим голосом и недомолвками и не иметь другой гарантии для выживания, кроме покорности и прочных родственных уз. Как же быстро все изменилось! Как в фильмах, где показывают семью только что поженившихся бедняков, рубящих и с трудом валящих деревья в дикой долине, чтобы построить хижину, и вот дом уже готов, наступила зима, и из трубы валит дым, а внутри у огня сидит женщина и кормит грудью белокурого ребенка. В мгновение ока нищий фермер превращается в богача, одетого в сюртук и белую шляпу и едущего в экипаже, запряженном лошадьми, по тополиной роще, выросшей менее чем за две минуты. В следующем кадре недавно сосавший грудь ребенок оказывается уже взрослым и прощается с матерью, отправляясь на войну. Через несколько лет он возвращается, и поседевшие родители встречают его на крыльце дома с колоннами, перед которым стоит уже не карета с лошадьми, а автомобиль, и невозможно понять, кто отец и кто дети и кого хоронят на кладбище с газоном за несколько секунд до того, как заиграет музыка и на экране появятся слова «The end». С такой же скоростью развивались события не только в удивительных рассказах тех, кто приезжал из Мадрида, но и в самой Махине, и с ними происходило в действительности то же самое, что они видели в фильмах: нить событий ускользала от них, они не признавали изменения персонажей и не могли ни представить себе время, прошедшее между двумя кадрами, ни связать недавнее прошлое с головокружительным настоящим. То, что грудной ребенок за две минуты фильма становился взрослым, оскорбляло требовательное чувство правдоподобия моих бабушки с дедушкой, но это было не труднее постичь, чем то, что знакомый шорник, шивший раньше вьючные седла и подпруги на крылечке, теперь превратился в литейного магната, а простой продавец машин «Зингер», работавший прежде за комиссионные, стал владельцем сети магазинов электробытовых приборов и ездил на «додже-дарте». Происходило что-то невероятное: семьи, в чьих имениях работал в молодости мой дед, были разорены, а на месте их снесенных особняков строились многоквартирные дома. Дети не слушались родителей и оставляли землю, чтобы работать на строительстве, в автомобильных или столярных мастерских; женщины курили на людях и носили брюки, мужчины отращивали длинные волосы и походили на женщин, певцы исполняли что-то непонятное, скандальные истории становились привычными: рассказывали, что сын субкомиссара Флоренсио Переса, готовившийся стать священником, внезапно оставил семинарию и сделался коммунистом и безбожником, а потом вернулся в Махину с волосами до плеч и грязной спутанной бородой, в сопровождении иностранки – невесты или любовницы – в такой короткой юбке, что были видны даже трусы.
– Двадцатиэтажные дома! – восклицал дед Мануэль. – Магнитофонные ленты! Машины для сбора оливок!
Посуда из дюраля, мебель из пластика, вытеснившая на сеновал, как нечто постыдное, тяжелые столы, серванты и камышовые стулья, в которых заводились клопы, холодильники, охлаждавшие продукты безо льда, газовые плиты, электрические обогреватели… Но все, по своей сути, было фальшивым: мясо бройлерных цыплят имело вкус соломы, в яйцах кур, обреченных на бессонницу на современных птицефермах, желтки были бледные и непитательные, бутылочное молоко ослабляло детей, газ был намного ядовитей дыма плохо затушенной жаровни и, взорвавшись как бомба, разрушал целый дом, свет телевизора мог лишить зрения, певцы на экране на самом деле не пели, а только шевелили губами и двигали бедрами, половина новостей, передаваемых в телевизионных выпусках, оказывалась выдуманной – американцы не летали на Луну, – и если люди будут и впредь отдаляться от земли, иллюзия благополучия рассеется и мы вернемся в сорок пятый год, в самые черные голодные времена.
Под приобретенной миром яркостью цветного кино таились, как они подозревали, все старые угрозы: не доверяй никому, кроме себя самого и своей семьи, не выделяйся ни в чем и никогда, не забывай, что случилось с теми, кто – из честолюбия или неблагоразумия – решил возвыситься или случайно, из-за своей несчастливой судьбы, попал в водоворот неудач: сосед из смежного дома или его сын – тот, который жил в Мадриде и писал в газеты, а потом погиб в перестрелке с жандармами; бедный дядя Рафаэль, десять лет потерявший на военной службе и возвратившийся больным туберкулезом, изъеденным вшами и с сильнейшими обморожениями, почти через тридцать лет продолжавшими его мучить; лейтенант Чаморро, постоянно преследуемый полицией и привыкший, как вор, к сырости и унижениям псарни. На участке, когда лейтенант Чаморро, отдыхая за завтраком, говорил о социальной революции и обобществлении земли, дядя Рафаэль слушал его с открытым ртом, а отец искоса посматривал на меня, и я замечал, что ему эти разговоры не по душе. Зимой, около десяти утра, мы ели колбасу и мясо с томатным соусом в домике, греясь у очага, а летом располагались в тени граната, и отец посылал меня за помидорами, луком, сладким и острым перцем. Я мыл овощи под ледяной струей ручья, а потом он мелко резал их и приправлял оливковым маслом и солью на глиняном блюде. Сочные свежие помидоры и кусочки хлеба, смоченные в масле, вызывали ощущение счастья и изобилия, облекавшие в материальную форму анархистские призывы лейтенанта Чаморро:
– Земля щедро воздает за честный кропотливый труд, лишь кучка алчных людей превратила ее в ад, отравленный нуждой и жаждой наживы, и когда-нибудь в будущем, также как на заре человечества, единственным достойным занятием станет физический и умственный труд, а деньги и эксплуатация человека человеком будут забыты.
Мой отец, не поддававшийся, так же как усталости и сну, блеску этих пророчеств, поднимался на ноги, вытирал нож о брюки и хлопал в ладоши: