Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти покрытые золотом, округлой формы горшки выстроились в музейном зале в несколько плотных пузатых рядов — как терракотовые фигуры в Сиане, как глиняные солдаты, как одушевленные существа… Или, как мог запальчиво заявить неискушенный в искусстве невежа, как «полка в посудной лавке» или «просто горшки»!
Поскольку мой любовник был не только ценитель изящных искусств, но и цепкий делец — и манипуляции с большими суммами, как и с большими талантами и большими полотнами, приводили его в экономический экстаз почище оргазма — он еще за месяц до выставки, заочно, при помощи слайдов, продал все горшки именитым иранцам.
Позже все эти предварительные покупатели «глиняных идолов» — представительные, с увесистыми носами и кошельками, мужи и темноглазые, с резкими чертами, на светлый европейский взгляд слишком грубоватые женщины — все они, разодевшись, с опалами и опахалами, объявились на выставке, и у каждого, в сумочке или кармане, между портмонэ и платком с монограммой, лежала расписка с подписью Света Любви, обещающая им десять шедевральных горшков.
Именно идея multiples — то есть идея произведенья искусства, состоящего из повторяющихся элементов, каждый из которых можно было отдельно продать — позволила моему любовнику заключить все эти сделки, ведь на тысячу идиотски идентичных горшков почти невозможно найти покупателя (кому нужна груда глины, гремящая пустотою посуда, куда ее громоздить?), однако, на каждые десять такой человек находился, подогреваемый знанием, что, приобретя одну сотую часть горшков, он вступает в братство с другими нецелокупными ценителями изящных искусств…
Олигарх с оливковой кожей Лео Муграби, лимузинная миллионерша Мина Абхази, лимонные короли Реза и Ройя Аспази — хвастаясь приобретением, можно было упомянуть и эти влиятельные, блистательные имена.
Идея моего любовника, несомненно, была хороша и достойна украсить страницы любого пособия о течениях в современном искусстве — однако, она не совпадала с общим ходом истории, так как, несмотря на монетарное ликование моего перса, терпящий лишения народ Ирана ликовать не хотел…
Шел 1979-й год, и пока внутри немусульманского музея веселилась толпа — а счастливчики просачивались внутрь местной «свальной Студии 54» — снаружи, за воротами, бродила и колобродила оборванная нищета, ненавидящая нефтяных воротил, а вместе с ними и шаха, швыряющего деньги на глупую глину и гламурные мундирные фотосессии (эфес шашки, орлиный взор, безупречно ровный пробор), вместо того, чтобы накормить голодных детей…
Как станет ясно из следующей зарисовки, Великая Поступь Истории иногда находится в странной связи с индивидуальной судьбой редких жучков и не менее ярких и редких людей…
* * *
Пьер-Андре Латрей (1762–1833), подобно Меррему Блазиусу, намеревался всецело посвятить себя Богу, но потом оставил место и для Змеи, и в этом решении просматривается до поры до времени скрытый узор. Ведь в то время как сан священника чуть не привел его к гильотине, герпетология с энтомологией помогли избежать смерти.
В годы Французской Революции любой священник-католик подвергался опасности быть растоптанным безумной толпой. Из-за духовного сана Латрей очутился в тюрьме и, сидя однажды утром в тесной смирительной клетке, заметил заползшего в камеру жука!
Мало того, что этот жук стал прекрасным, хотя и недостаточно коммуникабельным, компаньоном изнывавшему от одиночества и скуки сидельцу, но он еще оказался ранее не виданным и не описанным видом! Как будто сама судьба решила заслать Латрею спасителя и, не понадеявшись на две человечьих, остановилась на жучьих шести!
Тут же нашелся любознательный надзиратель, который помог заключенному переправить на свободу ненапрасное насекомое — а там натуралисты, не мешкая, потянули за необходимые ниточки, чтобы добиться освобождения подневольного герпетолога и невольного жуковеда в одном, истощенном тюремной баландой, лице.
Получается, что именно тот факт, что Латрей не полностью отдался служению Богу, но разделил досуг с насекомыми, продлило его и без того интересную жизнь.
Зеркало номер 4
Укрощение укротителя змей
Пока в «Энциклопедии змей» происходит Французская Революция и священники, подобно жукам, прячутся по углам и сучат от страха высовывающимися из сутан черными лапками, в Зороастрийском Зеркале номер 4 начинается Иранская Революция, и оборванные злобные муллы, ворвавшись в музей, сначала разбивают неугодные Аллаху золотые горшки, а потом, одумавшись, осознают, что вырученное от продажи поп-арта богатство может накормить целый цветник голодных детей, и посему выставляют вокруг музея охрану и запрещают солдатам поднимать оставшиеся горшки на штыки!
В результате сто человек, каждый из которых купил десять горшков, остаются без уже оплаченного ими товара, и мой любовник, успевший просадить часть денег, бежит.
Мало того, что Революция запретила излишества вроде искусства и посадила на трон вместо шаха исступленный Ислам — она создала новый тонкий, или лучше сказать «утонченный», слой страждущих, которые неожиданно поняли, что мой любовник, продав им «одну десятую часть великого произведенья искусства», их просто надул.
Подделав начальную букву фамилии в паспорте, мой верный перс дурит иранские власти и, обуреваемый страхом преследования, попадает в Париж: с одной стороны его пытаются разыскать люди шаха, у которого он увел миллионы, а с другой стороны, на него точат зуб сто светских львов без горшков.
Мой любовник становится таким нервным и дерганым, что начинает напоминать себе своего безумного брата, которого он наконец навещает в дурдоме в живописном парижском предместье.
К его удивлению, сумасшедший дом на самом деле оказывается вполне приличным пансионатом, и ненормальными кажутся не пациенты, но персонал, потому что ухаживающие за «безумным» братом сиделки, обескураженные сильным сходством между ним и приехавшим из Персии родственником, вдруг заявляют, что мой любовник и есть его собственный брат и не хотят его выпускать!
Свихнувшиеся пожилые весталки решают проверить кто есть кто, и запирают их обоих в комнате с кистями и красками. Дело в том, что брат моего любовника так преуспел в рисовании по причине давнего вандализма и сопутствующего ему чувства вины, что с закрытыми глазами мог намалевать точную копию картины Таможенника Руссо, на которую однажды с таким остервененьем напал. Целыми днями теперь он рисовал «Укротителей змей» и стал так популярен на местном блошином арт-рынке, что подбрюшье матраса вздулось от запрятанных там пачек банкнот.
Под ядовитым взглядом главной сиделки, брат любовника управился с «Укротителем» за двадцать четыре минуты, в то время как мой любовник все еще усердно корпел над черными, как каракуль или дым, каракулями-завитушками, посчитав их достойными изображения не столько потому, что, обожая искусство, совершенно не умел рисовать, сколько потому, что одним из его любимых художников был сивый, сиплоголосый, саркастичный Сай Твомбли (который, впрочем, спрошенный о своем бывшем арт-дилере за дружеским ужином в идиллической итальянской деревне, сквозь углы рта обронил — «о, Садег Малакути! — в нашем кругу считается моветоном о нем говорить.») — а тот любым зарисовкам с натуры предпочитал замысловатые загогулины.