Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вообще-то, проехав шесть тысяч миль, как-то ждешь, что тебе окажут немного более радушный прием.
— Но, видите ли… в письме было сказано совершенно определенно…
Она резко оборвала его жестом.
— Может быть, вы покажете нам наше помещение?! Сестры, — гордо отрицая свое собственное изнеможение, сказала она, — совершенно выбились из сил.
Ему хотелось объясниться с ней до конца, но вид двух других монахинь, испуганно смотревших на него во все глаза, заставил его остановиться. В гнетущем молчании он довел их до дома. Тут Фрэнсис остановился.
— Я надеюсь, что вам будет удобно. Сейчас я пошлю за вашим багажом. Может быть… может быть, вы не откажетесь пообедать со мной сегодня?
— Благодарю вас, это невозможно, — тон ее был холоден, глаза, полные слез уязвленной гордости, снова остановились на его неприличном одеянии. — Но если вы сможете уделить нам немного фруктов и молока… то завтра мы сможем приступить к работе.
Подавленный и униженный, отец Чисхолм вернулся в дом, выкупался и переоделся, затем нашел среди своих бумаг и тщательно изучил письмо из Тяньцзиня. В нем явственно обозначена была дата: 19-е мая, то есть завтра, как он и сказал. Фрэнсис разорвал письмо на мелкие клочки. Подумал о той дрофе… прекрасной дурацкой дрофе… и вспыхнул. Внизу он столкнулся с Иосифом, который возвратился с базара, таща полные сумки покупок и в преотличнейшем настроении.
— Иосиф! Отнеси фрукты, что ты купил, в дом сестер, а все остальное раздай бедным.
— Но господин… — ошеломленным тоном приказания и выражением лица священника, Иосиф проглотил свои возражения. — Да, господин.
Фрэнсис направился к церкви, сжав губы, словно стараясь скрыть неожиданную боль.
На следующее утро, сестры-монахини присутствовали на мессе. Он бессознательно ускорил конец службы, надеясь, что мать Мария- Вероника подождет его на дворе, но ее там не было. Не пришла она за инструкциями и к нему домой. Часом позже Фрэнсис нашел ее в классе, сестра Мария-Вероника что-то писала.
— Садитесь, пожалуйста, преподобная мать.
— Благодарю вас, — она отвечала приветливо, но продолжала стоять с пером в руке, как бы давая понять, что разговор не может быть длительным; на письменном столе перед ней лежала почтовая бумага. — А я ожидала тут своих учеников.
— Сегодня днем у вас их будет двадцать человек, — он старался говорить любезно и непринужденно. — Они, кажется, довольно смышленые малыши.
Монахиня улыбнулась:
— Мы сделаем для них все, что в наших силах.
— Потом у нас еще есть амбулатория. Я надеюсь, что вы поможете мне там. Я очень мало смыслю в медицине, но просто поразительно, как много можно сделать здесь даже малыми средствами.
— Если вы скажете мне, когда у вас приемные часы, я приду туда.
Они немного помолчали. За ее вежливым спокойствием Фрэнсис глубоко чувствовал ее замкнутость. Его опущенные глаза вдруг остановились на небольшой фотографии в рамке, которую она уже поставила на письменном столе.
— Какой прекрасный вид! — он говорил наудачу, пытаясь разрушить невидимый барьер между ними.
— Да, действительно прекрасный, — ее строгие глаза тоже обратились к фотографии красивого старого дома — белый замок выделялся на темной стене горных сосен, его окружала терраса и сады, сбегавшие вниз к озеру. — Это замок Анхайм.
— Я слышал это название раньше. Это, наверное, историческое место. Это близко от вашего дома?
Сестра-монахиня впервые взглянула ему прямо в глаза. Ее лицо ничего не выражало.
— Да, совсем близко, — ответила она.
Ее тон совершенно исключал возможность продолжать разговор. Она, по-видимому, ждала, что Фрэнсис что-нибудь скажет, но он молчал. Тогда мать Мария-Вероника поспешила заверить его:
— Сестры и я… мы самым искренним образом хотим работать для миссии. Вам стоит только высказать свои пожелания, и они буду исполнены. В то же время… — в голосе её зазвучал холодок, — я надеюсь, что вы предоставите нам некоторую свободу действий.
Отец Чисхолм посмотрел на нее.
— Что вы имеете в виду?
— Вы ведь знаете, что наш орден в какой-то степени созерцательный. Мы хотели бы как можно больше времени проводить одни, — она смотрела прямо перед собой. — Мы хотели бы питаться у себя… и вообще вести свое отдельное хозяйство.
Он вспыхнул.
— Я и не мыслил себе иначе. Ваш маленький дом — ваш монастырь.
— Значит вы разрешаете мне самой управлять им? Смысл сказанных ею слов был совершенно ясен, и они
тяжестью легли ему на сердце. Неожиданно Фрэнсис немного грустно улыбнулся.
— Да, конечно. Только будьте поаккуратнее с деньгами. Мы очень бедны.
— Мой орден взял на себя заботу о нашем содержании. Он не мог удержаться от вопроса:
— Разве ваш орден не придерживается обета бедности?
— Да, — быстро парировала она, — но не скупости. Наступило молчание. Они продолжали стоять бок о бок.
Мать Мария-Вероника резко оборвала разговор, словно задохнувшись, пальцы её крепко сжимали ручку. Его лицо пылало, он не мог заставить себя взглянуть на нее.
— Я пришлю Иосифа с расписанием приемных часов в амбулатории… и о расписании служб в церкви. Доброго утра, сестра.
Когда Фрэнсис ушел, она села, все еще смотря перед собой с гордо-непроницаемым видом. Потом одна единственная слезинка скатилась у нее по щеке. Ее худшие предчувствия сбылись. Она порывисто окунула перо в чернильницу и снова взялась за свое письмо.
„… Все произошло так, как я и боялась, мой милый, милый брат, и я согрешила в моей ужасной… моей неискоренимой гогенлоэвской гордыне. Но кто осудит меня? Он только что был здесь, отмытый от глины и более или менее побритый — на его подбородке остались порезы от бритвы — вооружившийся тупой авторитетностью. Я сразу же еще вчера увидела, что это мелкий буржуа. Но сегодня утром он превзошел самого себя. Известно ли Вам, дорогой граф, что Анхайм — историческое место? Я чуть не расхохоталась, когда он шарил глазами по фотографии. Ты помнишь ту фотографию, которую мы сняли с лодки, когда катались с мамой по озеру? Я ее всюду вожу с собой, это мое единственное земное сокровище. То, что он сказал, было равносильно тому, как если бы он спросил: „Вы видели этот замок, когда совершали туристический маршрут Кука?“ Мне хотелось сказать ему. „Я родилась там!“ Но гордость удержала меня. Ведь не удержись я, он, наверное, не отрывая глаз от своих плохо почищенных ботинок, пробормотал бы: "О, в самом деле! А вот Господь наш родился в хлеву!“
Понимаешь, что-то в нем сразу тебя поражает. Помнишь господина Шпиннера, нашего первого учителя? Мы еще так мучили его… Помнишь, как он вдруг взглянет с такой обидой, строго и вместе с тем смиренно? Так вот у него такие же глаза. Может быть, его отец тоже был дровосеком, как у господина Шпиннера, и ему пришлось выбиваться в люди без всяких надежд, одним упорным смирением. Но, милый Эрнест, больше всего я боюсь будущего. Я так боюсь опуститься, поддаться и допустить какую-то духовную близость с человеком, которого инстинктивно презираю. Это опасность усугубляется тем, что здесь все такое чужое и чувствуешь себя изолированной от всего света. А эта его отвратительная фамильярная бодрость! Я должна намекнуть Марте и Клотильде — этот бедный ребенок ужасно страдал всю дорогу от самого Ливерпуля — чтобы они держались от него подальше. Я решила быть с ним любезной и работать до изнеможения. Но только полная отчужденность, только абсолютная замкнутость…"