Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Милая моя и дорогая А. К.! Могу представить себе, сколь глубоким будет ошеломление Ваше, когда Вы будете читать строки эти. Будьте же мужественны и дочитайте письмо до конца Прошлое мое отринуто мною со всею решительностью и бесповоротностью, и единственное, что я страстно желал бы сохранить для себя из него – это Вас, как подобная связь ни бередила бы моих ран постоянным напоминанием. Приверженность мою к прежним занятиям я решил сохранить, но спешу сообщить Вам, что после всего происшедшего мне открылись совершенно иные смыслы нашего бренного здесь пребывания, и именно эти смыслы принуждают меня донести их всем остальным людям. Признаюсь Вам, что теперь все написанное мною ранее вызывает у меня бурнейшее непонимание и отвращение, и если Вы понимаете меня, уничтожьте все из моего, что у Вас есть. Видимо, небо и покарало меня за содеянное ранее. Я нашел на этом свете укромный и чудесный уголок, зовущийся Ясной Поляной, где моя истерзанная душа наконец-то обрела отдохновение и покой. Если решу выбраться в Москву или Петербург, обязательно отпишу Вам. Будьте счастливы и думайте обо мне.
Преданный Вам и искренне любящий Вас
Л. Т."
Мне не дано описать того впечатления, которое на меня произвело это письмо. Радость, счастье, удивление, тревога создали во мне такое потрясение, что только возникшее перед глазами видение спасло меня от полной потери чувств. Перед глазами моими вытянулся во весь рост огромных размеров гондольер, машущий мне своей соломенной с алой лентой шляпой и зазывно кричащий: "Condole, signiora, gondole per favore!"[4]
Когда я пригляделась к его лицу, то поняла, что это Пушкин таким странным образом приветствует меня. Эта картина немедленно сменилась следующей. Я увидела полотно Брюклова "Агония Помпеи", страшные молнии разрезали набрякшее алое небо, падали и рассыпались в пыль прекрасные мраморные изваяния, я лежала в самом центре с бесстыдно обнажившейся левой грудью, а подле меня, беспомощный и испуганный, плакал Сашенька, пытаясь найти защиту в моем безжизненном теле. Не знаю, куда бы меня завели эти видения, если бы не Жорж, осторожно вошедший в комнату и сообщивший, выказав немалое удивление смертельной бледностью моего лица, что надобно собираться в театр.
Когда мы прибыли, театр уж был полон, ложи блистали. Взвившись, зашумел занавес, и мы увидели полувоздушную, послушную одному лишь смычку Истомину, которая то медленно кружила, то устремлялась вперед в стремительном прыжке, подобная мыслям моим, которые то вращались вокруг Пушкина, то вдруг устремлялись к Жоржу. Внезапно внимание мое отвлекло появление некоего молодого денди, также чем-то напомнившего мне Пушкина, вел он себя крайне беспардонно, наступал на ноги зрителям, пялился в лорнет на дам, и только раз взглянул на сцену, надо сказать, с неимоверной скукою, едва скрывая зевок. Весь его облик и поведение вызвали во мне сильнейшее возмущение, я даже наверное высказала бы его вслух, если бы не скачущие по сцене амуры, черти и змеи, которые, к везению юноши, сумели вновь привлечь мое внимание. Мы вернулись с Жоржем домой глубоко за полночь и были в прекрасном расположении духа. Я тогда впервые осознала, и осознала со всей отчетливостью, что искусство не только развлечение ума, но и душевное лекарство, способное поддержать и утешить в тяжелую минуту. С тех пор всегда в тяжелую минуту я находила подлинное утешение в общении с искусством, подле моей кровати неизменно находился томик стихов или глубочайший филозофический роман. Через несколько дней мы вернулись в поместье, и жизнь наша потекла как прежде.
Шли годы. Эти два незамысловатых коротеньких слова "шли годы" вбирают в себя множество скоротечных мгновений, на которые мы не имеем никакой привычки обращать внимание, но из которых неопровержимо и неумолимо и состоит наша жизнь. Завтраки сменялись обедами, обеды ужинами, в гардеробе появлялись новые наряды, а старые отказывались прислуге, на охоте досадным образом гибли роскошные породистые псы, а по весне двор снова наполнялся щенячьим визгом и тявканьем, времена года мелькали, словно листы раскрашенного альбома, с головокружительной быстротой, кое-где делались закладки, а какие-то страницы и вовсе казались нечитанными, родилась Аннушка, внешность моя, равно как и нрав, подверглись значительным переменам, я стала степеннее, терпимее, в облике моем прибавилось значительности, выразившейся также в увеличении веса моего тела, Жорж Аннушку обожал сверх всякой меры, к Маше относился несколько прохладнее, но все равно все в нашем семействе было хорошо. Регулярно, каждую зиму, мы переезжали в Москву, часто навещали Петербург, посему никакие новшества жизни не ускользали от нашего внимания. Само собой разумеется, что особый интерес во мне вызывало все, что касалось Л. Т. Поначалу, помнится, особенно тщательно и с большим жаром дискутировался вопрос относительно его происхождения, говорили даже, что он из сирот, и что якобы один граф, не имевший детей и под конец жизни овдовевший, усыновил беднягу, оставив ему после своей смерти все состояние, а также и титул. Другие рассказывали, что он незаконнорожденный сын известного богача и распутника барона Ф. , что барон в конце концов признал незаконного своего отпрыска, откуда и происходит его положение в обществе и средства. Далее, якобы молодой граф-наследник учился в Европах, где помимо различных языков познал также историю и философию, что позволяет его теперь отнести к образованнейшим людям нашего времени. Несмотря на длительное пребывание за границей, говаривали, что граф славится любовию своей к родному отечеству, и в особенности к простому русскому мужику, для совершенствования которого открывает повсюду столовые и школы. Эти слухи об Л. Т. глубоко впечатлили меня, и я в течение нескольких лет собирала в поместий своем крестьянских детей и девушек и читала им вслух из истории, географии и права. Так было положено начало нашей с Жоржем просветительской деятельности. Особенно я сошлась с Марфенькой, сиротой, потерявшей родителей во время последней эпидемии чумы. Она сделалась для меня второй дочерью, я воспитала ее и дала ей образование, как и другим моим детям. Увлечение мое крестьянским народом привело меня к созданию в поместье театра, а также мастерских для занятий живописью, среди моих крестьян оказалось множество одаренных натур, позже мы с Жоржем устроили оркестр, и впоследствии, когда был достигнут у нас истинный расцвет искусств, слухи о нашем поместьи, распространившиеся по всей России, привлекли к нам внимание многих знаменитых и просвещенных людей. Полотна наших живописцев восхитили многих известных художников, а один крестьянский художник Петр Репин был даже нами отправлен в Италию для совершенствования своего мастерства. Мой Жорж написал множество книг и статей, обобщая наш просветительский опыт.
Женитьба Л. Т. не наделала в свете большого шума, обсуждалась она скорее вяло и почти безразлично, но я знала всю правду и даже подноготную из приходивших ко мне не часто, но регулярно писем. Пушкин писал мне, что сделал случайное, но крайне важное для всей своей последующей жизни знакомство. Он познакомился с некоей Софьюшкой, небогатой, чистой и очень набожной девушкой, незаконнорожденной дочерью развратника и взяточника, высокого петербуржского чиновника Ш. Т. Софьюшка, как он писал, не была красавицей, но была большая умница, а также молода и миловидна. Пушкин писал мне, что к зрелости своей осознал, что не красота женщины дает мужчине истинное счастье, не положение в обществе, которое она получает благодаря происхождению своему, а исключительно душевная наполненность, гармония мыслей, чувств и характера, и, может быть, даже божественный свет, который различается в ее глазах и голосе. По его мысли, женщины красивые и богатые в силу фаворитных условий жизни лишены малейшей надобности совершенствовать свою натуру, и поэтому существование их, производя впечатление бурного и великолепного праздника, на самом деле невзрачно, пусто и непривлекательно. Излагая это свое суждение, Пушкин оговорил специально, что я являюсь редчайшим, и, может быть, даже единственным исключением, которое лишь усугубляет правило. Что же до Софьюшки, то Пушкин обнаружил в ней все, чего так страстно желал, и посему был удовлетворен и вполне счастлив. Такое небрежение А. П. к внешней стороне вещей явственно говорило мне, что прежнего Пушкина нету более, что он окончательно преобразовался в человека иного, мне совершенно неведомого. Что поделаешь, tempora mutantur, et nos mutamur in illis[5].