Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он, казалось, совсем некстати, опять заговорил о Юле Мальцевой. Видимо, не только себя, но и ее он относил к мыслящим людям. Он стал рассказывать, как она прекрасно поет. У нее чистое сопрано. Кроме того, она отлично танцует.
– Но кому нужны в этом городе такие таланты? – вздохнул Узелков. – Кто тут может это понять и оценить? На днях она просчиталась, передала покупателю лишние деньги, и возник такой скандал, что, если бы не отзывчивость некоторых товарищей, она могла бы попасть под суд.
Отзывчивость эту, надо было так думать, проявил сам Узелков. Вот почему он, наверное, и не ужинал, а попил для фасона кофе и накурился, чтобы не томил голод.
Я заметил, как он рассчитывался с официантом и держал в коленях портмоне, чтобы мы не увидели, сколько у него денег.
Мы это сразу заметили, что он не при деньгах. Но дать ему взаймы было неудобно. Он слишком гордый, гордый и в то же время какой-то жалкий.
Непонятно мне все-таки, что нашла в нем Юля Мальцева, если правда, что он ходит к ней почти каждый вечер.
Он рассказывал, как она после работы сама готовит себе обед. Потом, веселая, берет гитару и поет. Больше всего, по словам Узелкова, ей удается «Все говорят, что я ветрена бываю, все говорят, что я многих люблю!».
– И между тем она не лишена серьезных духовных интересов. Мечтает поступить в университет. Упорно занимается и физикой и химией. И увлекается художественной литературой. Прочитала всего Флобера. Особенно ее увлек образ мадам Бовари. Кстати, это и мой любимый образ…
Рассказывая о Юле, Узелков, однако, не воспламенялся. Он сидел все такой же, с виду печальный и скучный. А у меня от его рассказа немножко спирало дыхание. И Венька все больше хмурился, но делал вид, что не слушает Узелкова, а разглядывает публику.
Вдруг Узелков разглядел в глубине зала какого-то знакомого и, оборвав рассказ о Юле, даже не попрощавшись с нами, пошел к нему. Мы, видимо, нужны ему были только до той поры, пока он не увидел знакомого. И тем, что он так поступил, он как бы лишил нас тех добрых чувств, какие мы только что испытывали к нему.
Когда мы вышли из ресторана на пустынную и темную улицу, объятую крепким и звонким ночным морозом, Венька, подымая воротник полушубка, то ли насмешливо, то ли серьезно проговорил:
– Силен Узелков! Ничего не скажешь, силен…
– Нос у него мировой, – засмеялся я. – И уши музыкальные…
– Не вижу ничего смешного, – посмотрел на меня Венька. – Если только на нос и на уши обращать внимание, можно больше ничего не заметить. Если к тому же завидуешь человеку…
– По-твоему, я завидую Узелкову?
– Почему ты? Может, мы вместе ему завидуем…
– В чем?
– Мало ли в чем. Но заметно, что завидуем. Поэтому и сердимся.
– Да в чем мы должны ему завидовать? – возмутился я. – Он настоящий трепач. По-моему, он и в Москву не ездил. И Ленина он не видел. Если б он видел Ленина, он, знаешь, как бы об этом рассказывал? А он ничего не мог нам рассказать. Только что в газетах пишут, он это все сейчас повторил. И в Дудари его послали, может, потому, что он там, в редакции, никому не нужен, а сюда толковые корреспонденты не хотели ехать – боялись…
– А он не побоялся, – перебил меня Венька. – Значит, он не такой трус. А ты на него сейчас обиделся и вспомнил про его нос…
– Из-за чего я на него обиделся?
– Из-за всего. Из-за того, что он вдруг встал и ушел, будто мы пешки какие и ему совсем неинтересно с нами…
– Ну, это верно, – признался я. – Мне стало противно, что он так задается. И еще чего-то говорил про нашу духовную жизнь. Я не люблю, когда задаются…
– А я не люблю, когда собирают ерунду, – вдруг почему-то обозлился Венька. – Я не люблю, когда вот так обидятся, как ты, и начинают собирать ерунду. Мы весь вечер с ним разговаривали, хотели что-то понять. И ничего не поняли. А теперь будем смеяться, как торговки на базаре, что у него такой нос и уши. И он все равно со своим носом делает дела и не спрашивает у нас совета…
Венька не сказал, какие дела он имеет в виду. То, что писал Узелков в газете, ни мне, ни Веньке, в общем, не нравилось. А еще какие дела у Узелкова?
Я спросил об этом у Веньки, но он махнул рукой и больше ничего не сказал.
Мы пришли домой оба на что-то сердитые. Хотя я-то знал, на что я сердит. Мне неприятно было, что Венька как будто взял под защиту Узелкова. Почему это вдруг?
Мы молча разделись и легли спать. Но в эту ночь нам долго не спалось.
Венька ворочался, кровать его скрипела, и мне казалось, что я не сплю, потому что скрипит его кровать. Потом наступила тишина. И в тишине Венька сказал:
– Интересно бы выяснить, чем он все-таки берет?
– Наверно, образованием, – предположил я, зная, что речь идет об Узелкове.
– Образованием? – будто удивился Венька.
Опять койка сердито скрипнула под ним и затихла. Он, видимо, завернулся в одеяло.
Я тоже поправил подушку и попробовал уснуть. Но Венька вдруг сбросил с себя одеяло.
– Не могу привыкнуть спать на левом боку – сейчас же какая-нибудь ерунда приснится. А на правом – больно плечу. Здорово он мне все-таки его ободрал…
– А ты на спину ложись, – посоветовал я. – Или на брюхо.
– Все равно не могу, – вздохнул Венька. – И как он ловко все к месту вставляет: и химию и физику. И эту… Как он говорил?
– Мадам Бовари, – подсказал я.
Мысли наши шли в эту ночь по одному руслу. Я угадывал все, о чем думал Венька.
– Буза, – наконец задумчиво и устало проговорил он. – Мадам Бовари. Подумаешь, невидаль!
Через минуту Венька уже спал, зарыв голову в подушку.
Я встал, напился воды и тоже уснул.
Утром он чистил зубы над тазом и сквозь зубы говорил мне:
– В пиво Долгушин чего-то такое подбавляет. У меня голова болит.
Я сказал:
– Мне тоже показалось.
– Чего показалось?
– Ну, что он что-то подбавляет…
– Надо это проверить, – строго сказал Венька. – Пусть инспекция проверит, и в случае чего надо его взять за жабры.
Потом мы напились чаю, и голова у Веньки перестала болеть.
Ставя на табуретку то одну, то другую ногу, он чистил сапоги и как-то особенно бережно протирал их бархоткой.
Впрочем, он делал это каждый день. Каждый день он или чистил щеткой, или даже гладил горячим утюгом всю свою одежду и тщательно осматривал ее на свету перед окном, проверяя, все ли в порядке.
– Аккуратный, как птичка, – говорила про него наша хозяйка Лукерья Сидоровна, женщина болезненная, слезливая, не сильно любившая нас, поселившихся у нее помимо ее воли – по ордеру из коммунхоза.