Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выбор подарков кале матонес[259] (для невесты) и хосен матонес[260] (для жениха) определялся, как правило, не только личным вкусом, но и общепринятыми обычаями. Некоторые подарки считались обязательными, их получала каждая кале и каждый хосен, даже самые бедные. Жениху преподносили прежде всего талес (молитвенный плащ) и китль (саван), который молодой человек надевает только на Йом-Кипур, а пожилой, имеющий взрослых детей, еще и по субботам. Если невеста была бедной, подарки ее жениху, прежде всего талес, покупались вскладчину. В число подарков входила еще шапочка из серебряной нити; на помолвку дарили часы без цепочки (мужчины носили тогда часы на черных шелковых шнурах, обычно сплетенных невестой). Я и сейчас еще помню, как искусно сестра сплела шнур для часов своего жениха, украсив его (шнур) мелким бисером.
Если невеста была девушкой богатой, то ее жених получал к свадьбе штраймл (дорогую меховую шапку) и серебряную пушкеле (табакерку).
Невесте полагалось на свадьбу дарить молитвенник «Корбен минхе»[261]. Балбатим[262] (люди среднего достатка) давали за дочерьми приданое порядка ста рублей. В число подарков обязательно входил канек (черная бархотка, усеянная рядами мелких жемчужин). Жемчужины должны были быть обязательно натуральными. Размеры жемчужин зависели от размеров состояния мехутоним[263]. К бархотке в виде висюлек крепилось несколько дукатов. Самые богатые невесты получали к свадьбе золотые монеты номиналом в пятнадцать рублей. Были монеты и вдвое дороже — тридцатирублевые с изображением трех королевских голов в профиль. Эти монеты назывались шауштюки, то есть предназначались только для разглядывания. Далее невеста получала шлейерлах (вуальку) из тонкой белой кисеи для ношения на голове. Богатые получали в подарок бриллианты, главным образом в виде серег, жемчужные ожерелья и золотую цепочку, но без часов. В качестве свадебного подарка часы стали фигурировать только в сороковых годах. Цепочку же надевали на выход, на уличное платье, как описано в первом томе. Ее крепили на груди самыми фантастическими способами.
Эти подарки дарили друг другу не жених и невеста, а их родители в день свадьбы. Около полудня бадхен (записной краснобай, оратор и затейник) приносил их под музыку в дом невесты.
Патриархальная жизнь того времени регулировалась обычаем и ритуалом. Современному поколению с его излишней чувствительностью такая дотошность в мелочах может показаться странной и даже унизительной. Но точные согласования и расчеты служили единственной цели — заранее предотвратить все недоразумения, склоки и раздоры между мужем и женой.
Я вернулась в свою привычную жизнь. Мне не нравилось, что, раз я невеста, все носятся со мной, как с писаной торбой. Я просила домашних не приставать ко мне с разговорами о женихе, не терпела никаких послаблений и как прежде исполняла свои обязанности. Теперь хозяйство было в основном на мне, потому что старшая сестра им не интересовалась, а наша дорогая мама целый день молилась, пела псалмы и читала священные книги «Менойрес Хамеор»[264] и «Нахлас Цви»[265].
Одновременно я продолжала прилежно учиться у господина Подревского, так как поставила себе целью до свадьбы пройти обе грамматики: русскую Востокова и немецкую Хейзе. Теперь во мне было столько жизнелюбия, бодрости, счастливых предчувствий, что любая работа давалась легко. Мое настроение заражало всех наших, и в доме царило веселье.
Всего через три недели после помолвки отец вернулся из города, сияя от радости, и вручил мне запечатанное письмо, адресованное на мое имя. Впервые в жизни я получила настоящее письмо. Вскрыла его дрожащими руками и прочла следующее:
«Любимая и дорогая Пешинка, чтобы Ты мне была жива-здорова, единственное сердце мое!
Мы теперь в Слуцке, а Ты уже конечно дома, и между нами 275 верст. Еще только вчера я был с Тобой и слушал Твой милый и нежный разговор. О, как же я был счастлив. А теперь знаю только одно — через два часа, которые отец хочет провести здесь, придется ехать дальше, с каждой секундой все дальше от Тебя, дорогая моя Пешинка. Дорогая моя, единственная Пешинка, Ты не представляешь себе, что со мной было, когда я сел в карету и она тронулась и через две секунды Ты пропала из виду. А каково мне было потом, я мог бы описать Тебе на многих страницах, но побоялся Тебя растревожить. Только Ты одна, ангел мой, Ты одна можешь понять, каким было бы для меня утешением увидеть Твой дорогой почерк, прочесть о Твоих чувствах ко мне. Я бы, кажется, заново родился! Мне не остается ничего, кроме как торопить время, отделяющее нас друг от друга. И Ты тоже поторопи его. Какое это будет счастье — получать письма с Твоими словами.
На пути у нас была одна остановка через две станции после Березы. Мы простояли шесть часов, с десяти утра до четырех вечера, а я радовался, думая о том, что за это время уехал бы еще дальше от Тебя.
Я так надеюсь, что Ты доставишь мне счастье Твоими письмами, и ни о чем больше не молюсь.
Будь же здорова и весела, скорей бы Бог дал нам увидеться, дорогая моя Пешинка!
P.S. Дорогая! Надписывай на конверте мое имя, очень Тебя прошу. Прости за плохой почерк, это из-за того, что писал карандашом.
Попроси за меня прощения у всех ваших, что я им не написал, меня уже торопят, пора ехать. Еще раз — будь здорова, чего желает Тебе Твой
8 июля 1849 года. 10 часов утра
Пишу адрес на Твое имя, на что отец дал мне разрешение».
Я прочла эти сердечные излияния и ужасно смутилась. Мои родители все спрашивали меня о содержании письма, но я не могла им сказать. Я только со слезами на глазах умоляла, чтобы они разрешили мне писать жениху, ведь он так об этом просил. Родители на радостях согласились, что было в общем-то поразительным отступлением от тогдашних ортодоксальных правил. Они так гордились тем, что их Песселе получила письмо на свое имя, что проявили совершенно неожиданную снисходительность. Так началась наша переписка.