Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Емеля все так же стоял, прислонясь спиной к дубу. Дан вскоре пришел в себя, на нем был просторный полушубок, подпоясанный красным кушаком со свастикой на конце. Дан, развязав кушак, аккуратно снял полушубок, положил его возле дуба и встал, чуть выставив левое плечо и перенеся всю тяжесть тела на чуть согнутую правую ногу, как бы приглашая Емелю приблизиться к себе. Увы, вопросы остались. Игра это или бой, для Емели было так же неясно, как и в первом случае.
Емеля не верил в смерть Деда и потому решил, что тот продолжает спать.
Емеле начал нравиться вечерний солнечный день, и он был рад, что дышит свежим воздухом хвои, а не корнями берлоги: все-таки это был праздник Пробуждающегося медведя и первый день после сна.
Емеля подошел к Дану тихо, плавно, словно запаздывая в движении, перемещая тело с левой ноги на правую, когда правая была впереди тела, несла левая, когда левая была впереди него, несла правая. Емеля посмотрел назад и увидел, что из берлоги идет пар, там было тепло. Сильный удар жесткого сапога разбил бы ему колено, если бы колено не совершило движение назад, чуть придерживая двигающийся сапог и не давая ему достичь кости. Второй удар произошел примерно так же и с той же скоростью, и опять не было никакой ясности, но движения Дана, конечно же, были вполне безобидны. У Емели любопытства поубавилось, явно это было похоже на игру и приятно, что Дан знал, как наносить удар, чтобы колено Емели, даже не отступая от удара, принимало его без боли.
Когда Дан, с налившимися кровью глазами, достал нож, замахнулся и, всей силой навалившись на удар, стал входить в плечо Емели, Емеля увел плечо и засмеялся, но острие, разорвав рубаху, чуть оцарапало кожу, и на конце ножа показалась кровь. Это удивило Медведко, и он пожалел Дана, что тот неосторожен.
Конечно, у него мелькнула догадка, что его хотят убить, но, как человек здравомыслящий и хороший ученик Деда, он тут же прогнал эту мысль от себя, тем более что, оставшись, она мешала бы ему работать надежно, красиво и доброжелательно. Уже когда он будет в дружине Бориса и в явном бою ему придется спасать жизнь свою и жизнь Бориса, он иногда будет опускаться чуть до азарта и лихости, но вполне при всем при том понимая, что азарт и лихость – большая потеря качества и род убожества, на которое, слава богу, на самом деле неспособен хороший ученик Деда.
Кстати, когда нога ведет удар или плечо – нож, контакт с противником или другом – вещь очень удачная, он помогает не упустить того или другого из виду не только глазами, но и запахом, и мускулом, и кожей, а запах – язык состояния человека, и он всегда говорит больше и подробнее о человеке, чем его внешнее поведение, и запах, который теперь был вплотную к Емеле, после перемены ветра, вдруг открыл Емеле чудовищную, дикую, отвратительную очевидность. Дан собирался убить Емелю. И этот же запах теперь исходил и от Деда. Дед умер, убивая. Емеле стало жаль Дана, и когда он почувствовал на шее нож Дана, он дал ему войти поглубже, чтобы вытекло чуть больше крови, причиняя себе Даном боль, как бы оплачивая следующую, уже боль Дана, когда тот прыгнул на Емелю, навалившись всем телом и, запнувшись, разорвал щеку о сухой дубовый сук, торчащий из-под снега.
Емеля привел Дана на удар, испытывая сострадание к нему, не учившемуся русскому бою у Деда.
Неагрессивность Емели озадачила Дана: Медведко не сделал ни одного удара. Дану тоже пришла в голову мысль, что Емеля слишком добр для боя и не понимает происходящего, и тогда, чтобы дать понять явственно, что это бой, а не игра, Дан воткнул свой нож в тело Деда, тот застонал, перевернулся на спину, изо рта вытекла тонкая, хрупкая струйка крови и, не пробившись на землю, застряла и иссякла в шерсти, и Дед затих.
И тут Борис и дружина поняли, что Емеля понял, и Емеля понял, что они поняли, что он понял.
И когда в медвежьих лапах Медведко хрустнул Данов хребет, и голова Дана надломилась, и Дан затих, не в силах пошевелить пальцем, словно зачарованный невидимой, внутренней силой Емели, князь Борис сказал, что зверь прав, и окружающие Бориса сказали, что зверь прав, и накинули на зверя сеть, когда он подошел близко, и привязали к одному колу за руки и за ноги Медведко, и к другому колу – тело Деда – и, подняв, понесли в деревянную рубленую берлогу Горда, где остановился князь Борис со всею охотою.
Емелины слезы текли по его грязно-бело-розовым от подмосковного сна щекам, потому что, увидев мертвого Деда, он начал осознавать его завет, что убивший убивает и себя, и был рад, когда Дан, подобно Емеле насильно несомый рядом в опрокинутом мире на овчинном тулупе, сделал первое движение и открыл глаза, для того чтобы жить, совсем не то что пятый апостол, восьмидесятисемилетний Филипп, перевернутый и распятый в Иерусалиме в 14-й день ноября, открывший широко глаза, прежде чем испустить дух свой.
И плакал Емеля оттого, что мог только что стать участником чужой смерти, а значит, таким же мертвым, как болезнь, огонь, нож и камень, а он ими быть не хотел, хотя какое это имело значение, не его мертвых несли вслед за ним, и знакомый лес гудел и выл вокруг, и ветви елей гладили Емелино лицо и радовались его удаче, ибо все же не случилось доли движения, после которого Емеля никогда на вопрос Бога, что он не сделал, не смог бы ответить, что не убивал, и тогда вышло бы Емеле стать всего лишь человеком, и не мог бы быть он деревом, травой, водой или воздухом.
А кровь от живых и мертвых тянулась по снегу, и эта дорога вела от места боя, где будет дом боярина Романова со двором, на котором в год его смерти 1655-й встанет каменный храм Святого Георгия, и дале, по всполью, что ляжет Вспольным переулком, по Ермолаевскому, по Малой Бронной и еще дале, по будущей дважды Тверской, туда, за будущий город Москву, в будущий казаковский Петровский красного кирпича дворец, на месте которого стоял Гордов дом, где предстояло быть ночлегу охоты князя Бориса, и Дана, и Емели, и Джан Ши, и Перса, и Горда, и Малюты, и Тарха, и Карпа, и Кожемяки, друзей и сосмертников Медведко, по крещении Емели кровью, совершившемуся 23 марта, за день до дня Пробуждающегося медведя.
Иерусалим, год 1991-й…
Из дома, поставленного на месте Гордова дома, Емеля уехал из Москвы в Иерусалим, в 1991 году, туда, где на древний город в разгар персидской войны падали огненные веретена. Емеля боялся, что Иерусалим будет разрушен, и он не успеет увидеть дорогу, по которой Иисуса вели на Голгофу, не постоит у Стены плача, не поклонится Гробу Господню в русском квартале, к этому времени за гнилые апельсины вполовину проданному хрущевскими придурками.
И жил он там долго, пока не пришел 2017 год, и день 9 аба, или 29 августа, другого имени месяца день, когда разрушали Иерусалим Навуходоносор и Тит Флавий. И жил он в доме окнами на юг, на четвертом этаже, выходом на север возле Патриаршего пруда, как жил около Патриарших прудов, в Москве до 1991 года – до своего отъезда, на углу Спиридоновки и Малой Бронной.