Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алла не скупая. Переживания по поводу прачечной, сдачи бутылок, чистки ковров, доставания модных книг и – будь они неладны! – консервирования огурчиков ей нужны. Это… форма духовной жизни. Или – душевной? Пусть душевной. Потом появятся переживания по поводу покупки машины, гаража. Обстановки для новой кооперативной квартиры. Нет, они не накопители! Это на них наклепали журналисты{107}, дело тут вовсе не в барахле. Дело в том, что им необходимы эти хлопоты и, на первый взгляд, бессмысленные телодвижения. На первый взгляд! Это все бессознательная попытка заполнить пустоту в неразвитой, темной душе, которой никто никогда не интересовался, никогда не занимался, в которую кое-как напиханы и тут же забыты пустопорожние, жестяные правила и ничем не подкрепленные декларации… И ведь так же по-деловому, торопливо домыв полы, Алла побежит на концерт и станет, наморща лобик, изучать программку, догадываться, что хотел сказать автор своим произведением. Или схватит перед сном дефицитного Булгакова{108}, чтобы тут же отложить – спать хочется. Да и как же не хотеться, если за день столько переворочено: во-первых, стирка, во-вторых, обед, в-третьих… в-четвертых… в-десятых… И только на самом последнем месте, когда ничего более важного не осталось, – Булгаков, на которого уже нет сил… А не записана ли эта судорожная, беспробудная деятельность в ее генетический код? Надо встать с петухами, подоить корову, накормить скотину, потом детей, и – в поле до заката. Изо дня в день, из поколения в поколение… Ни минуты без дела, – чтобы вот так, просто так, валяться на диване, решая мировые проблемы… А ведь получается, что правы-то – они, Алла с ее огурчиками и непрерывными уборками, они – работники, а те, кто на них не похож, кто живет иначе, – обычные лентяи. Они, небось, и в институте у себя вкалывают… А вот что стала бы делать такая Алла, если бы не тратила столько времени на быт? Если бы кто-то все за нее организовал, устроил, наладил? А нашла бы себе другое занятие! Принялась бы что-нибудь коллекционировать или… лечиться от болезни, тотчас возникшей от тоски и пустоты.
…Но ведь мать уничтожила бы меня за эти рассуждения: «Высокомерие! Пренебрежение к простым людям! Позор! Русская интеллигенция никогда себе не позволяла, напротив…» Все верно, мама, даже то, что такая жизнь, как у них, у Антохиных, имеет право на существование ничем не меньшее, чем любая другая, чем моя, твоя… может быть, даже и большее, только мне… только я… Да, я знаю, ты сказала бы: «Любите ненавидящих вас» – а они ведь даже не ненавидящие, просто совсем другие. Инопланетяне… Или это я – не приспособленный к жизни… вырожденец?..
Раздался громкий крик:
– Надоело! Ты давал слово!
– Не хлопай дверью! И не обзывайся! – Валерий выскочил за женой в коридор. – Любимое дело – чуть что, клеить ярлыки. Выходит, раз ему так повезло, что он еврейчик, о нем уже и слова сказать нельзя?
– Ты почему-то всегда точно знаешь, кто еврей, а кто узбек. Не спутаешь.
– А ты бросаешься защищать! А сама говорила…
Переругиваясь, Антохины ушли, не иначе – ковер потащили в химчистку. В доме сразу стало тихо и хорошо, можно было даже выйти и поставить, наконец, чайник, но Павел Иванович еще несколько минут посидел на диване – а вдруг вернутся. Потом все-таки отправился на кухню, всю завешанную бельем. Ныряя под веревки и задевая головой мокрые простыни, он зажег горелку. На столе Антохиных красовался новый предмет: большое эмалированное ведро с крышкой. Наверняка – для квашения капусты, солений или мочений… А все же дело обстоит не так-то просто… Это легче всего сказать – «нет у них внутренней жизни»… «Еврейчик»… С чего бы такие проблемы? У Аллы аж голос звенел, а Валерий, наоборот, бубнил, он всегда бубнит, когда злится. У нас с матерью почему-то никогда не заходил разговор на эту тему. С детства было известно: ругать евреев, антисемитом быть позорно.
Есть антисемитизм у нас сегодня или нет – этот вопрос был как-то вне сферы интересов Павла Ивановича. Наверное, есть, особенно бытовой, – вот, пожалуйста, возьмем хоть Валерия. Впрочем, евреями, с их обостренной, столетиями выработанной чувствительностью и комплексами, все эти проблемы явно преувеличиваются. Павел Иванович не раз слышал, будто еврейские школьники не могут и думать о поступлении в университет, слышал, но не очень верил, не мог поверить – такая нелепость… Да… а Валерий-то хорош… Нет, это подонок. Скажите на милость, ариец выискался!
Раздался робкий звонок, и вслед за ним в дверь забарабанили, похоже, ногами, и Павел Иванович бросился отворять. На пороге он увидел худого, приземистого пьяного в рабочей спецовке.
– Х-хозяин, – с трудом произнес тот, протягивая Павлу Ивановичу нечто, завернутое в тряпку, – возьми ты его, ради Бога. За пятерку, на хрен, отдаю.
Павел Иванович растерянно попятился, и пьяный шагнул за ним в квартиру.
– Возьми, хозяин, а? – враждебно прогудел он и высвободил из-под тряпки новенький, блестящий микроскоп. – Новая машина, на всю жизнь. Бери, не пожалеешь!
– Нет у меня пятерки, – честно сказал Павел Иванович.
Секунду пьяный осуждающе глядел на него, потом махнул рукой:
– Бери за треху!
Но у Павла Ивановича и трешки лишней не было. Хуже того, не нашлось даже одеколона, так что пьяный совсем расстроился. Под конец ему отчего-то вдруг, видимо, стало жалко Павла Ивановича, и он сказал:
– Ни хрена! Ты… этого, не переживай, понял? А… Деньги… эта… тьфу… И растереть! А будут – заходи, я тут всегда. Сегодня, на хрен, отдежурю – сутки дома, а со вторника – в любое время. Соседний дом, понял? Любую машину тебе устрою, лучше этой. Эта, на хрен, – дерьмо, хоть и из нержавейки. Там, знаешь, какие есть – во! С газовую плиту, гад буду! А хочешь – полотенце вафельное принесу? Целый, на хрен, р-рулон. Ну, будь здоров!
Павел Иванович запер за гостем дверь и побрел в свою комнату… А жить так больше нельзя, это не жизнь. Сегодня вот подслушивал соседские разговоры. Что будет завтра? «Жалкое прозябание», – сказала бы мать. Надо по-другому, но как? Она бы знала – как… Но ведь не так же, как Антохины… А может, ты в глубине души им завидуешь, потому и злишься: зелен виноград? Может, и сам бы не прочь, чтобы сейчас тут между стульев двигалась со шваброй крепконогая, ладненькая хозяйка – и… какие там еще, на хрен, духовные запросы? – наводила бы в доме порядок, вон – в углах – паутина! А ты бы сам… ну что? – пылесосил. Или переклеивал обои. Не нравится? Тогда женись на мясниковой дочке: «Ах, я так обожаю живопись! На Литейном в комиссионке продают картину, пейзаж с деревьями. Художник? Н-не знаю… Кажется… Мусье? Или Монпасье, короче – француз…»