Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда отец обращался к ней, в его голосе порою слышались одновременно и робость, и симпатия, и уважение, и почтительность, и некая отдаленность — словно в доме у него под вымышленным именем живет предсказательница будущего. Или колдунья.
Три плетеных соломенных табурета стояли у нас возле кухонного стола, покрытого цветастой клеенкой. Кухня была узкой, темной, с низким потолком, чуть просевшим полом и закопченными из-за керосинки и примуса стенами. Единственное окошко выходило в напоминавший погреб двор, окруженный со всех сторон бетонными стенами. Иногда, когда отец уходил на работу, я приходил на кухню, усаживался на его табурет, чтобы оказаться напротив мамы, и она рассказывала мне всякие истории, чистя и нарезая в это время овощи или перебирая чечевицу. Черные чечевичины она выбрасывала в плоское блюдечко, и я кормил ими потом птиц.
Истории моей мамы были странными, не похожими на рассказы для детей, которые в те дни можно было услышать во всех домах, не похожими на те, что я впоследствии рассказывал своим детям. Казалось, ее истории подернуты какой-то дымкой: словно они не начались в начале и не завершились в конце, а, внезапно вырвавшись из чащи, приоткрывались на короткое время, вызывали пугающее отчуждение или оцепенение, покачивались передо мной несколько мгновений, будто искаженные тени на стене, удивляли, иногда от них мурашки пробегали по спине — и снова исчезали в чаще леса, еще до того, как я понимал, что же произошло.
Некоторые из рассказов мамы я помню и по сей день почти слово в слово. Например, ее рассказ о древнем старике Аллилуеве.
За высокими горами, за глубокими реками и пустынными равнинами была одна деревушка, маленькая заброшенная деревушка, чьи покосившиеся избушки готовы были вот-вот развалиться. На околице этой деревушки, в черной тени елового леса, жил нищий старик, немой и слепой. Жил он себе бобылем, без друзей и родных. Имя его было Аллилуев. Был он старше, чем все старики в деревне, чем все старики в этой долине. Не просто глубоким старцем был он, а воистину древним. Таким древним, что на его согбенной спине уже появилась легкая поросль иссопа. Вместо волос на его голове росли какие-то черные грибы, а во впадинах щек гнездились мхи и лишайники. Из ступней этого Аллилуева уже начали пробиваться, ветвясь, коричневые корни, а в глазницах его погасших глаз поселились сверкающие светлячки. Старик Аллилуев был древнее леса, древнее снега, древнее самого времени. И вот однажды пронесся слух, что в глубине его избушки, ставни которой никогда не открывались, угнездился другой старик Черночертов, намного древнее самого Аллилуева. И был Черночертов еще более нищ, еще более слеп, еще более нем, еще более согбен и глух. Был он неподвижен и стерт, как татарская монета. Рассказывали там, в деревне, снежными ночами, что тайком-тайком служит древний старик Аллилуев древнейшему старику Черночертову — очищает и обмывает его раны, накрывает для него стол, стелит постель, кормит лесными ягодами, поит его колодезной водой или водой из снега, а иногда по ночам напевает ему, как напевают младенцу: «Лю-лю-лю, не бойся, мое сокровище, лю-лю-лю, не дрожи, мой милый». И так они оба засыпают, обнявшись, старец со старцем… А за окном только ветры да снег… И если не съели их еще волки, то так они и поныне живут вдвоем в убогой избушке, и волк воет в том лесу, и ветер свистит в печной трубе…
Один, в постели, перед тем, как заснуть, дрожа от страха и возбуждения, я, бывало, все перебирал про себя: «глубокий старик», «древний», «древнейший»… Я зажмуривал глаза и рисовал себе со сладким страхом, как иссоп медленно разрастается на спине того старика, как они выглядят — черные грибы, мхи и лишайники, как неудержимо разветвляются в темноте отростки коричневых корней. И еще я пытался нарисовать себе, крепко смежив веки, что это значит — «стерт, как татарская монета». Так и укутывал меня сон — под звуки ветра, свистящего в печной трубе, которой не было и быть не могло в нашем доме. Эти звуки мне ни разу не довелось услышать, и трубы я никогда не видел, кроме как на картинках в детских книжках, где у каждого дома была черепичная крыша и труба.
* * *
Братьев и сестер у меня не было, игры и игрушки были почти недоступны для моих родителей — они не могли купить их для меня, телевизор и компьютер еще не родились. Все свои первые детские годы жил я в иерусалимском квартале Керем Авраам, но пребывал я не там, а на поросших лесом склонах, рядом с избами, печными трубами, лугами, снегами — из маминых рассказов и книжек с картинками, которые громоздились на тумбочке у моей кровати. Сам я был на Востоке, а сердце мое на крайнем Западе, как писал в свое время великий поэт Иехуда Га-леви. Либо на Крайнем Севере, как писалось в тех книжках. Я бесконечно блуждал, я кружил среди виртуальных словесных лесов, словесных изб, словесных лугов. Реальность слов оттеснила в сторону прокаленные солнцем дворы, прилепившиеся к каменным домам кривые навесы из жести, забитые корытами и бельевыми веревками балконы и веранды. Все, что окружало меня, в счет не шло. Все значимое было сделано из слов.
Среди наших соседей на улице Амос были и старики. Но вид их, когда медленно, преодолевая боль, проходили они мимо нашего дома, был не более чем бледной, аляповатой, убогой копией реальности, вызывающей дрожь и мурашки по спине, — копией Аллилуева, глубокого старика, древнего старца, древнейшего долгожителя, — из рассказов мамы. Подобно тому, как роща Тель-Арза под Иерусалимом была всего лишь убогим любительским эскизом густых чащоб первозданного леса. Чечевица, которую готовила мама, была лишь слабым разочаровывающим намеком на грибы и лесные ягоды, клюкву и чернику из ее историй. Вся действительность была не более чем напрасным усилием, неудачной, плоской попыткой подражания миру слов.
Вот история о женщине и кузнеце, которую рассказала мне мама. Она не выбирала слов и, не считаясь с моим юным возрастом, открыла передо мною всю ширь далеких и красочных провинций языка, тех его областей, куда никогда не ступала нога ребенка, и где обитают райские птицы слов.
Много лет тому назад жили-были в тихом городке в земле Энулария, в губернии Внутренних долин, три брата-кузнеца — Миша, Алеша и Антоша. Были они все трое грубыми и волосатыми, похожими на медведей-увальней, целую зиму они спали да спали, и лишь летними днями они делали плуги, подковывали лошадей, точили ножи, ковали кинжалы, закаляли острые лезвия, чинили старую конскую упряжь. Однажды поднялся Миша, старший из братьев-кузнецов, и отправился в округ Трошибан. Много дней он отсутствовал, а когда вернулся, то прибыл не один, а привел с собою смешливую женщину-девочку, которую звали Татьяна, Таня, Танечка. Она была красавицей, и прекраснее ее не видели во всей Энуларии. Два младших брата Миши лишь зубами скрипели да молчали день-деньской. Всякий раз, когда один из них взглядывал на нее, заливалась Танечка смехом-колокольчиком и смеялась, пока человек не опускал глаза. Если же она сама устремляла свой взгляд на кого-нибудь из мишиных братьев, то и тогда, бывало, тот, на кого она смотрит, задрожит и опустит взор. В избе кузнецов была всего лишь одна небольшая комната, и в этой комнате — рядом с горном, кузнечными мехами, инструментом для ковки лошадей, тяжелыми железными кувалдами, резцами, брусьями, цепями, свернутыми листами железа — жили Миша с Танечкой, и буйный брат Алеша, и молчаливый брат Антоша. И случилось однажды: будто нечто невидимое толкнуло Мишу прямо в пылающий горн. И Танечку взял Алеша. Семь недель была Танечка-красавица женой буйному брату Алеше — пока не обрушился на него всем своим весом кузнечный молот и смял, и раздробил его грудь. Похоронив брата, занял его место Антоша, брат-молчальник. И спустя семь недель, когда ели они, он и она, бабку с грибами, побледнел вдруг Антоша, посинел, задохнулся и умер. С тех пор и по сей день, случается, приходят и поселяются в той избушке молодые кузнецы, из тех, что странствуют по просторам Энуларии. Но не нашлось среди них ни одного, кто решился бы остаться там целых семь недель: этот пробудет там неделю, тот — пару ночей… А Таня? Да ведь каждый кузнец на просторах Энуларии знает уже, что Танечка любит кузнецов, которые приходят на неделю, кузнецов — на два-три дня, кузнецов — на сутки. Полуобнаженные, работают они для нее: подковывают лошадей, клепают, льют металл… Но нет, и никогда не будет никакого снисхождения к гостю, который позабыл встать и уйти. Неделя-другая — этого достаточно. А семь недель — как можно?..