Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Православие. Самодержавие. Доходность.
На трех этих замшелых китах город стоял крепко.
Радович шарахался от каждого мундира, осунулся и научился ходить вдоль стеночки, тихими стопами, по-кошиному, по-мышиному даже – крадком. Он боялся, что его будут искать, хотя не понимал – кто? зачем? за что? Единственной виной, которую он признавал за собой, была дружба с Сашей, но Радовичу казалось, что этого вполне достаточно. О том, что они с Сашей дружили, было известно всем. Дружил – значит, всё знал. Всё знал, но не донес – значит, сообщник. Сообщник – значит, должен быть арестован и сослан на каторгу. Ветхозаветная простота этой логики не казалась ему чрезмерной. Если бы Радович был государем и пережил покушение, он бы уничтожил всех причастных и непричастных до двенадцатого колена, а потом разрушил бы предательский город и, проведя плугом круг, посыпал пепелище солью.
Соленых огурчиков изволите?
Ун-неси прочь, болван! Пш-шел! Водки еще!
Как тебя там, к дьяволу?
Виктор.
Витька, значит. Ага. Басурманское имя. И рожа у тебя не наша, басурманская. Люблю тебя, брат! Дай расцелую! А бунтовщиков и басурман на кол! На кол! Всех. До единого. И опосля еще – колесовать. Выпьем за это. З-з-здоровье его императорского величества! Ура-а-а!
Рявкали, грохали упавшими стульями, распахивали запрятанные в бородах зубастые пасти. “Боже царя храни” раскаленным чугунным шаром прокатывалось от стены к стене по зачумленному трактирному кабинету – раз, второй, третий, переходя в рев, в блев и постепенно, будто гроза, затихая.
Радович, трусивший даже назваться чужим именем, вместе со всеми рявкал, грохал, вставал. Послушно опрокидывал стопку, еще одну. До петухов хлопал картами, плавал бледным лицом в беспросветном слоистом табачном дыму.
Голова по утрам болела – просто отчаянно.
К отцу было нельзя. В Петербург тоже.
Ночи, когда он не играл, были еще хуже. Он до света лежал в своем занавешенном углу и думал, думал про Сашу, о том, как он мог, как смог, – и главное, зачем? Ради чего? Чем он вообще мог быть недоволен? Золотая гимназическая медаль, еще одна – за студенческую научную работу, блистательные успехи в учебе. Приват-доцентство было у него в кармане, диссертация, почет, скромное сияние мировой славы, восторженно рукоплещущие ясноглазые ученики. Судьба сама стелилась ему под ноги послушной самобранкой, отглаженной, вышитой, накрахмаленной до хруста. Все кругом понимали – вот будущий великий ученый. Он сам это понимал и принимал – без малейшей заносчивости, без ложного стыда. С поднятой головой. Честно. Достойно. Менделеев так и говорил про него: выдающийся ум. Про Радовича он так не говорил, вообще, должно быть, как зовут его, не помнил. Мало ли бездарных студиозусов заполняло аудиторные залы.
Зачем, Саша, ради всего святого? Зачем?!
И Саша клал ему руки на плечи и наклонялся, затмевая фонарный свет, – раз за разом, раз за разом, но так ни разу и не поцеловал.
На прощание.
Даже на прощание.
Тараканы складывались в таинственные письмена, расплывались, набухнув, и Радович чувствовал, как слёзы быстро и горячо сбегают по вискам, затекают щекотно в уши.
Ты ведь нарочно меня отправил домой. Нарочно. Чтобы спасти. И разъехался со мной еще год назад – тоже нарочно.
Уже тогда знал. Понимал. Готовился.
Но зачем, господи, Саша, зачем?!
В начале апреля Радович был в равной степени близок и к помешательству, и к самоубийству – и потому просто ждал, что случится первым, спокойно, отстраненно, будто смотрел дрянной любительский спектакль, досадуя на плохую игру и чая только одного – финальных реплик, после которых можно будет встать, размять затекшие члены и выйти наконец на свежий воздух, в сад, полный синего, влажного воздуха и солнечного света.
Всё закончилось одним днем – в полупустом трактире. Радович, ссутулившись, сидел над миской щей, кислых, серых, скучных, возил ложкой, как маленький. Он перестал бриться и до глаз зарос молодой, нежной черной бородкой, придавшей ему что-то сказочное, персидское, – не из конспирации, нет. Просто больше не было сил ни на что. Совсем. Даже бояться.
За соседним столом обедали два неожиданно приличных для этого заведения господина, в одном из которых Радович сразу определил полкового ремонтера. Второй, должно быть, был барышником – ну, или просто заядлым лошадником. Оба были тугомясые, с холеными, сытыми лицами и вели себя с той свободной веселостью, которая свойственна лишь молодым, здоровым и беспечным людям, только что выпившим по первой в этот день стопочке холодной водки. Радович сперва тихо подивился, как эти двое могли оказаться в такой дыре, а потом со скуки стал слушать их разговор, нескончаемо лошадиный, понимая через пень колоду, но все же понимая – спасибо Вуку Короману.
И в этом натаскал.
Лейб-гвардии ротмистр, сербский националист, картежник, волокита, выскочка, бретер, он, безусловно, был настоящим мерзавцем, Саша. Ты прав. Но из-за твоего благородства я сейчас погибаю. А благодаря его мерзостям – все еще живу.
И вот ты вынь ему да положь семнадцать серых жеребцов-трехлетков! Да в один рост – чтоб не боле вершка разницы. Будто не знает, что лошадей в России много – но лошадей в России нет.
Что же, и в Хреново́м не нашлось? – спросил барышник. Ремонтер ответил что-то быстро и неразборчиво, оба захохотали дружно, как гиены, и ремонтер, утирая оттопыренным мизинцем мокрые глаза, сказал – кстати, в Анне ищут управляющего в конюшни. Не хотите ли наняться?
В Анне? Это где?
Верст десять от Хреново́го. Усадьба Борятинской.
И что же – такие большие конюшни, что без управляющего не устроятся?
Да немалые. Говорят, дочка Борятинской помешалась на лошадях. Так не хотите? Старая княгиня богата, как Крёз. Женитесь, раздадите долги, остепенитесь.
На княгине? Или на дочке?
Да какая вам разница, право слово?
Оба засмеялись снова, а Радович встал, удивляясь простоте решения, над которым он ломал голову столько дней, пустил по столу гривенник за так и не тронутые щи и пошел, отмахивая рукой, с каждым шагом все свободнее, четче.
Ночью он играл в последний раз – как никогда бессовестно и спокойно – и наутро, облегчив сразу троих купцов на общую сумму четыреста пятьдесят рублей сорок копеек серебром и ассигнациями, сразу отправился к лучшему нижегородскому портному, а после – в книжную лавку.
Волга, свободная уже, переливалась, переплескивала, дышала. Ветер, молоденький, нежный, то прижимался страстно, то гладил Радовича по щекам – прохладным, свежевыбритым, будто голым.
Нижний. Арзамас. Тамбов.
До Анны? Сроду до тепла не доберетесь, барин. Грязь.
Но даже погода была теперь к нему благосклонна – в первых числах апреля в Воронежской губернии вдруг подморозило, и по зеленому конусу, прямо по наклюнувшимся молодым почкам ударил мороз. Великие местные грязи подернуло серебрецом, стянуло натуго, так что Радович был на месте уже через неделю. Невысокий, бледный, отлично выбритый молодой господин в хорошем пальто, ловком сюртуке и великолепной английской обуви. В саквояже, тоже щегольском, английском, кроме пары отменного белья, лежало восторженное рекомендательное письмо с неразборчивой подписью и две книги – “Сборник сведений о торговле лошадьми и перечень конских заводов в России” Мердера и “Практическое руководство к излечению лошадей и к познанию ее по наружному осмотру” Бобарыкина.