Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Киш мир ин тухес, менш, унд зай гезунд![15]
48
18.10.83 (11 часов 02 минуты)
Мари Кровс оказалась совсем еще молодой женщиной с узкими зелеными глазами, золотоволосая, коротко, под мальчика стриженная.
— Я вас представляла себе другим, — сказала Мари, когда они встретились в баре "Дворца прессы".
— Каким? — заинтересовался Степанов.
— Русские очень традиционны в одежде… Или же, наоборот, как-то вызывающе неряшливы, носят черные брюки и коричневые туфли… А вы прямо-таки парижский журналист….
— В Париже живут разные журналисты… Бреннер — одно, а Вернье — прямо ему противоположное.
Что-то стремительно промелькнуло в лице Мари, в ее узких зеленоватых глазах; "беззащитная цепкость", — отметил Степанов, удивляясь тому, что возникло именно это словосочетание, казалось бы, взаимоисключающее, хотя, впрочем, мир ведь еще не исчерпал себя, человек, умирая, удивляется тем ощущениям, которые приходят вместе с последним вздохом. "Беззащитная цепкость" — в этом есть что-то от избалованного ребенка…
— Вернье — мой отец, — заметила Мари. — Пожалуйста, не говорите, что он работает на консерватора Бельсмана. Отец честный человек.
— Он мне тоже показался славным человеком, Мари, но я никак не думал, что он ваш папа.
Глаза ее засияли, но так было лишь одно мгновение, потом они вновь стали настороженными, изучающими, закрытыми.
— Вам что-либо известно, как сейчас Лыско? — спросила она.
— Жив… Это все, что я знаю… Времени не было, я из аэропорта сразу к вам. И потом, знаете, когда человек уезжает оттуда, где он какое-то время жил, начинают действовать законы той общности, куда он вернулся…
— Вас интересует, отчего с ним так поступили, мистер Степанов?
— Ради этого я приехал.
— Вы можете попасть в его квартиру?
— Не знаю…
— Дело в том, что на его письменном столе должно лежать страниц тридцать машинописного текста… Прочитав этот материал, вы поймете, пусть не до конца, кому Лыско мог мешать…
— Кому же? Дигону?
— Да.
— У вас есть факты?
— Они были в квартире Лыско.
— Можно от вас позвонить в посольство?
— Хотите, чтобы разговор стал известен полиции?
Степанов улыбнулся.
— Считаете, что ваш аппарат подслушивают?
— Мне намекнули об этом. Мне дал это понять инспектор Шор, который ведет дело Грацио… Я пыталась взять у него интервью…
— Он сказал, что слушает ваши разговоры?
— Не только один он. Есть частные детективы, есть еще и другие силы, научно- техническая революция и все такое прочее.
Степанов поднялся, поменял у бармена монету на жетон для телефона-автомата, позвонил в бюро, где работал Лыско, представился, попросил ключ от его квартиры.
— У нас нет ключа, товарищ Степанов, его отправляли в таком состоянии, что было не до ключей, попросите у консьержки.
— Почему вы думаете, что она даст мне его ключ? Я и по-французски не говорю…
Мари, стоявшая рядом, шепнула:
— Я говорю, пусть только они позвонят…
— А вы не можете позвонить? — спросил Степанов.
— Мы не знаем номера. Поезжайте, поговорите, в конце концов, можете обратиться в консульство…
— Вы очень любезны, — сказал Степанов. — Дайте адрес, пожалуйста….
Мари снова шепнула, словно бы понимала русскую речь:
— Не надо, я знаю, где он живе… где он жил…
…Консьержка приняла подарок Степанова, рассыпавшись в благодарностях (уроки краткосрочных командировок; всегда бери с собою, если, конечно, сможешь достать, пару баночек черной икры по двадцать восемь граммов, три цветастых платочка, три бутылки водки и набор хохломских деревянных ложек).
Прижав к груди "горилку з перцем", женщина достала ключ от квартиры Лыско, заметив:
— Он всегда предупреждал меня, когда уезжал на несколько дней, а теперь даже не оставил записки…
Мари и Степанов переглянулись; консьержка шла первой по лестнице; Мари приложила палец к губам; Степанов действительно готов был спросить: "Неужели вы не знаете, что с ним случилось?" В России все бы уже все знали или строили догадки, а тут личность в целлофане; есть ты, нет тебя — никого не колышет, каждый живет сам по себе, и если наша заинтересованность друг в друге порою утомляет, особенно если это выливается в "подглядывание в замочную скважину", то здешнее равнодушие все- таки куда как страшнее, есть в нем нечто от глухой безнадеги, иначе как этим российским словом не определишь.
Консьержка обернулась, опершись о теплые (так, во всяком случае, показалось Степанову) деревянные перила старого дома, достала из кармана фартука платок, вытерла лоб.
— Я ощущаю свой возраст, только когда поднимаюсь по лестнице. С тех пор как я начала здесь работать, а это было пятьдесят лет назад, лишь в этом году лестница показалась мне немножко крутой.
Степанов неожиданно для себя попросил Мари:
— Пожалуйста, узнайте, сколько раз в этом подъезде делали ремонт?
Мари удивилась:
— Почему вас это интересует?
— Потому что у нас нет консьержек и ремонт делают раз в три, а то и в два года….
Мари спросила старуху; та нахмурилась, начала загибать пальцы, сбилась.
— Последние лет пятнадцать, в этом я уверена, ремонта не было.
— А сколько ей платят в месяц? — поинтересовался Степанов.
Консьержка погрозила пальцем.
— Разве можно называть сумму заработка, месье? Это мой секрет.
Мари улыбнулась.
— Месье иностранец, его все интересует…
— Я живу очень хорошо, — ответила консьержка, — у меня пенсия, и хозяин платит вполне прилично, так что выходит где-то тысяча двести франков….
Степанов спросил:
— А как вы думаете, Мари, сколько стоит ремонт подъезда?
Та пожала плечами.
— Пятнадцать тысяч, не меньше… Да нет, что я, добрые двадцать пять, квалифицированная работа очень ценится, краски и все такое прочее… Хотите, узнаю точно?
— Очень хочу. А я подразню тех, кто у нас в Москве занимается этой проблемой… На спичках экономим, а электричество жжем…
Мари вздохнула.
— Все еще относите себя к "бунтующему поколению"?
Степанов покачал головой.
— В пятьдесят лет не бунтуют, Мари; в моем возрасте доделывают недоделанное.