Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С одного грузовика на Иларио залаяла собака, прямо в лицо, в самые уши, и он испугался, потом фургон чуть не наехал на мула, но вообще погонщику было весело, ему нравилось, что кругом столько народу, самого разного, молодых и старых, низеньких и высоких, здешних и нездешних, со всей страны. Он никого из них не знал, одеты они были пестро, шли все в разные стороны, и не только по делу, а словно им положено было гулять по улице, чтобы город кипел жизнью весь день напролет. Иларио остановился у каких-то ворот. В каменном амбаре торговали сеном. Погонщик оглядел толстые охапки у стены и крикнул продавца. Тот, дергаясь, словно жеребенок, взял у него деньги и сказал: «Берите ваше сено». Обиженный Иларио поправил его, уточнив, что сено нужно не для него, а для мула. Сперва ему в городе очень понравилось, но, пока он ехал, глазея по сторонам и разинув рот, лоб его все больше морщился, словно вода под ветром, — каждую минуту ему чудилось, что его вот-вот унизят. Он сжимался от страха, как купленный петух, и, чтобы взять над городскими верх, думал обо всех: «Бедняги!…» По мостовой прошли оркестранты. Погонщик посторонился. Они прошагали совсем рядом, надутые, потные, одинаково одетые. Он поглядел на них и с глубокой жалостью сказал: «Бедняги!…» Подальше, на возвышении, словно лектор на кафедре или судья на ринге, стоял полицейский и белыми руками регулировал движение; разглядев его как следует, погонщик с удовольствием сказал: «Бедняга!…» О солдатах, прошедших мимо с барабанами и трубами, и говорить было нечего — куда несчастней!… И вопивший газетчик, и индейцы с метлами, и тихие студенты в одежде одного и того же цвета сокрушали его сердце так, что он тайком (в городе все увидят) сжимал обеими руками луку седла. Что ни говори, он путник, всадник, а они тут сидят сиднем, ни в чем не смыслят. Ах, бедняги!… Бедняги!… Разбедняги!…
Проехав еще, он остановился у какого-то дома — мула напоить и посмотреть, нет ли здесь знакомых, которых можно спросить о сеньоре Ничо. Мула он напоил и кинулся прочь: из комнат несло давлеными клопами. Люди прямо друг на друге живут. Вот бедняги так бедняги!…
Магазины, торговавшие одеждой, были прекрасны, как алтари. В витринах висели брюки, пиджаки, юбки, детские вещи. На полках лежали ткани, и приказчики неспешно разворачивали их по всему прилавку, если кто-нибудь покупал кусок. Подумать страшно — целый день на ногах! Ноги отвалятся, а сам ожиреешь, будто каплун. Улыбайся, прилизывайся, себя в чистоте держи… Ах ты, бедняги, и не знают, какой в горах ветер! Были среди магазинов и аптеки. Когда зуб заболит, аптека раем покажется, так было и с ним в прошлый приезд. А там ведь и яд стоит в скляночках, блестящих, как гадючьи глаза. Таким ядом убили в первый раз иломского касика, но он выпил целую реку и воскрес, а потом по своей воле утонул, когда его индейцев всех порешили. К аптеке впритык стояла обувная лавка, и казалось, что башмаки сами ищут необутых, как он, — у него, Иларио, ботинки были, он надел их, въезжая в город, но в горах снимал, босым куда как легче. «Металлические изделия». Инструменты всякие, ножи, кинжалы, прямо как на танцах в деревне… И плуги, и подставки для ламп… На площадях стояли статуи на манер святых в церкви, только из камня, и, заворачивая к рынку, Иларио подумал, как всегда: «За что бы это лошади поставили памятник?» Превратили в камень беднягу, поставили на шумной улице, да еще полтуловища — в стене, которая сама как окаменевшее время. Его, Иларио, время не касалось. Все старели вокруг него; все видели его — и не видели. Так, еще одна пешка на шахматной доске города… Одни дети глядели на него. Дети и приезжие.
Они с мулом тысячу раз поднимались к рынку по Солнечной улице, но с ними всегда был Порфирио Мансилья. Сейчас Иларио не сказал ему, что едет, а то бы тот его одного не пустил. Но когда едешь с поручением, товарища брать не надо, и к тому же Порфирио занят: он собирался к морю — двух мулов купить.
Иларио прибыл из тихих краев, но уже приноравливался к толкотне и шуму. Проезжая мимо скульптурной мастерской, он приостановился. Нехорошо смотреть на неосвященных святых, но бес подстрекал его. И зачем это разрешают делать святых, как манекенов каких-нибудь или комоды? Иларио знал одного деревенского индейца, который, получив заказ, брал свои инструменты, исчезал, до самого конца работы молился, и видели его статую одни только цветы. Может, поэтому Иларио было неприятно смотреть, как за балконом, за окном, курят, свистят и сплевывают мастера и стоят голые безногие святые, просто чурбаки. Он обтер рукой пот. Да, и об этих городских святых иначе не скажешь: «Бедняги!…»
С ним поздоровался знакомый, Минчо Лобос. Увидев его, Иларио, прямо в седле, кинулся его обнимать.
— Чудеса! — сказал приятель. — Вот не ожидал! Куда едешь?
— Чудеса не чудеса… — отвечал Иларио, обрадовавшись, что можно перекинуться с кем-то словом, и, отъехав к тротуару, прибавил: — Ах ты, Минчо, Минчо! Куда едешь? Что поделываешь? Я тебя сто лет не видел.
— Да так, ничего. И я тебя не видел. А еду я вернуть Пресвятую, нехорошая вышла, почтения не внушит.
— Не годится, значит…
— Глаза у нее злые. Слезай с мула, вместе ее возвратим.
— Я на почту спешу. А ты часом не встречал нашего Ничо Акино, письмоношу?
— Письмоношу, говоришь… Да нет, вроде не видал. Пошли со мной, я Деву отдам и тебя провожу.
Иларио согласился. Кого не уговорит Минчо Лобос! И рожа у него такая добрая, и просит от всей души.
Индеец-носильщик тащил статую, обернутую простыней. Все трое вошли в мастерскую, неслышно ступая по стружкам, а встретил их приветливый запах кедра, краски и лака, отдающего бананом.
Минчо Лобос был человек добрый, мирный, незлобивый, но тут он накрепко схватился с главным скульптором, бледным человеком с пышной гривой, похожими на брови усами и галстуком-бабочкой. Вещи здесь были хрупкие, деликатные, и погонщик старался двигаться поосторожней, чтобы не свалить ненароком святых,